Как это мило, что ты мне
Мило, почему мило?
Просто так. Это мило с твоей стороны
А я стою на полу на коленях перед телефоном и надеюсь, что Малина тоже никогда не застанет меня в таком положении, он тоже не должен видеть, как я падаю ниц перед телефоном, словно мусульманин на молитвенный коврик, и прижимаюсь лбом к паркету.
Ты не можешь говорить немного четче
Попробую раскрутить шнур, теперь лучше?
Ну, а какие у тебя планы на сегодня?
У меня? Ах, ничего особенного
Моя Мекка и мой Иерусалим! И я такая избранная среди всех телефонных абонентов, и меня выбирают, и набирают мои цифры — 72 31 44, Иван ведь может уже на память найти меня на любом диске, и мой номер он находит уверенней, чем мои волосы, мои губы и мою руку.
Я, сегодня вечером?
Нет, если ты не можешь
Но ведь у тебя же
Верно, но я туда не хочу
Но по-моему, это, извини
Я же тебе говорю, это нисколько
Тебе лучше пойти туда, я ведь совсем забыл
Значит, забыл, значит, ты
Тогда до завтра, спокойной ночи!
Значит, у Ивана нет времени, и трубка становится ледяной, будто она не пластмассовая, а металлическая, она ползет вверх к моему виску, — я слышу, как Иван вешает свою, и мне хотелось бы, чтобы этот звук был выстрелом, коротким, мгновенным, чтобы настал конец, мне не нравится, что Иван сегодня такой, я не хочу, чтобы так было всегда, пусть придет конец. Я вешаю трубку, остаюсь стоять на коленях, потом тащусь к качалке и беру со стола книгу: «Космический полет — куда?» Читаю лихорадочно, да что за ерунда, он ведь позвонил, у него было другое на уме, а мне пора привыкнуть к тому, что он ничего не объясняет, я тоже ничего не говорю, эта глава окончена, Луну покорили, я сгребаю письма со стола в гостиной, чтобы они не раздражали Малину, снова перечитываю их у себя в кабинете, кидаю во вчерашнюю кипу, перекладываю папки с надписями: «Очень срочно», «Срочно», «Приглашения», «Отказы», «Квитанции», «Неоплаченные счета», «Оплаченные счета», «Квартира», однако не могу найти папку без надписи, которая мне нужнее всего, вдруг звонит телефон, несомненно громче, чем надо, это междугородняя, и я почти кричу, с лихорадочной любезностью, не сознавая, что говорю и с кем должна говорить: «Барышня, барышня, пожалуйста, Центральную, нас прервали, барышня!» Но откуда звонили — из Мюнхена или из Франкфурта? Так или иначе, меня прервали, я кладу трубку, шнур уже опять запутался, а я, разговаривая и забываясь, запутываюсь в нем сама, это происходит из-за телефонных разговоров с Иваном. Не могу я сейчас ради Мюнхена или кто бы это ни был десятки раз раскручивать шнур. Пусть остается запутанным. А мне остается смотреть на черный аппарат — за чтением, перед тем как пойти спать, когда я ставлю его возле кровати. Конечно, я могла бы поменять его на синий, красный или белый, только этого уже не будет, потому что в моей квартире больше ничего меняться не должно, дабы ничто, кроме единственного новшества — Ивана — меня не отвлекало, в том числе и от ожидания, когда телефон не подает признаков жизни.
Вена молчит.
Я думаю об Иване.
Я думаю о любви.
Об инъекциях реальности.
О том, что реальность продержалась всего несколько часов.
О следующей, более сильной инъекции.
Думаю в тишине.
Думаю, что уже поздно.
Это неизлечимо. И уже слишком поздно.
Но я выжила и думаю.
И я думаю, это будет не Иван.
Чтобы ни произошло, это будет нечто другое.
Я живу в Иване.
Я не переживу Ивана.
Однако, в общем, не может быть никаких сомнений в том, что мы с Иваном находим когда час, а когда и целый вечер, уделяем друг другу какое-то время, которое протекает иным образом. Мы живем разной жизнью, каждый своей, но этим не все сказано, ибо нас не покидает ощущение единства места, — Иван, который наверняка никогда о нем не думал, тоже не может его избежать. Сегодня он у меня, в следующий раз я буду у него, и если ему не хочется придумывать со мной фразы, то он ставит свою или мою шахматную доску, в своей или в моей квартире, и заставляет меня играть. Иван сердится, и то, что он выкрикивает по-венгерски между двумя ходами, это, должно быть, бранные или насмешливые слова, — так что я понимаю только «jai» и «jé», а иногда сама восклицаю: «éljen!»[7]. Возглас наверняка неподобающий, но это единственное слово, какое я знаю уже несколько лет.
— Господи, что это ты делаешь со своим слоном, пожалуйста, обдумай этот ход еще раз, неужели ты до сих пор ничему от меня не научилась?
Если Иван вдобавок еще говорит: «Istenfáját!» или: «az Isten kinjátl» — я предполагаю, что эти выражения относятся к группе непереводимых Ивановых ругательств, — то этими предполагаемыми ругательствами он, разумеется, сбивает меня с толку.
— Ты играешь без всякого плана, не вводишь свои фигуры в игру, королева у тебя опять неподвижна.
Меня разбирает смех, потом я опять ломаю голову над проблемой своей неподвижности, а Иван мне подмигивает.
— Усекла? Да нет, ты ничего не усекаешь. Что у тебя там в голове — коренья, цветная капуста, зеленый салат, одни овощи. А-а, теперь эта безголовая, эта пустоголовая особа пытается меня отвлечь, знаю я эти штучки, платье сползает с плеча, но я туда не смотрю, подумай о своем слоне, вот и ноги выше колена мне показывают тоже, добрых полчаса, но сейчас тебе это нисколько не поможет. И ты, моя милая, называешь это игрой в шахматы, только со мной так не играют, ах, теперь мы строим смешную рожицу, этого я ожидал тоже, мы проиграли нашего слона, милая фрейлейн, я дам тебе еще один совет, сматывайся отсюда, сделай ход е5 — d3, но на этом моя галантность кончается.
Я швыряю ему моего слона и все еще смеюсь, ведь он играет намного лучше меня, главное, что мне все же иногда удается поставить пат.
Без всякой связи с предыдущим Иван спрашивает:
— Кто такой Малина?
На это я ответить не могу, мы продолжаем играть молча и хмуря лбы, я опять делаю ошибку, Иван не придерживается правила toucher c'est jouer[8], он ставит мою фигуру на прежнее место, после этого я больше ошибок не делаю, и наша игра оканчивается патом.
За пат Иван получает честно заработанное виски, он с удовлетворением смотрит на шахматную доску — ведь благодаря ему я не проиграла, ему хочется кое-что выяснить про меня, но это терпит. Он не говорит, все еще не говорит, что именно хотел бы выяснить, только дает мне понять, что не собирается спешить с выводами, он слишком любит строить предположения, предполагает даже, что у меня есть талант, какой талант, он не знает, во всяком случае, талант этот должен быть как-то связан с «процветанием».
— Похоже, ты всегда процветала.
— Я? С чего бы это? Почему именно я?
Тут Иван на три четверти прикрывает веки и только сквозь щелочку смотрит на меня своими темными глазами, такими теплыми и большими, что ему все еще достаточно хорошо меня видно, и говорит: дело в том, что у тебя есть еще один талант — пригласить человека и самой все испортить.
— Что испортить? Мое процветание? Какое процветание?
Иван делает рукой угрожающий жест, потому что я ляпнула глупость, потому что не даю залечить то, что сейчас можно было бы залечить. Но с Иваном я об этом говорить не могу, как не могу говорить о том, почему я вздрагиваю при каждом резком движении, я все еще почти не в силах с ним говорить, правда, Ивана я не боюсь, хотя он завел мне руки за спину и удерживает меня в неподвижности. Все-таки я начинаю чаще дышать, а он еще чаще задает мне вопросы: «Кто тебя обидел? Кто вбил тебе в голову такие глупости, есть у тебя в голове хоть что-то, кроме этого дурацкого страха, я же тебя не пугаю, тебе ничего не грозит, что за фантазии у тебя в голове, набитой салатом, бобами и горохом, глупая принцесса на горошине, хотел бы я знать, — нет, я не хотел бы знать, кто все это с тобой сделал, откуда эти вздрагиванья, втягиванье головы в плечи, качание головой, отворачивание головы».