Не понимаю я Малину, который сейчас безмятежно завтракает перед уходом на службу. Мы никогда не поймем друг друга, мы с ним как день и ночь, он бесчеловечен со своими нашептываниями, своим молчанием и своими невозмутимыми вопросами. Ведь если Ивану не дано больше принадлежать мне, как я принадлежу ему, то в один прекрасный день он начнет жить обыкновенной жизнью, и она сделает его заурядным, с ним больше никто не будет носиться, но, возможно, Иван ничего другого и не хочет, кроме своей простой жизни, а я с моим молчаливым любованием, с моей явной неспособностью играть, с моими неловкими признаниями из словесных осколков, часть жизни ему осложнила.
Иван сказал мне, смеясь, но только раз: «Я не могу дышать там, куда ты меня ставишь, пожалуйста, не так высоко, не тащи больше никого в этот разреженный воздух, очень тебе советую, усвой это на будущее!» Я не сказала: «Но кого же я буду после тебя?.. Но ты же не думаешь, что я после тебя?.. Лучше я все это усвою еще для тебя. И больше ни для кого».
Мы с Малиной приглашены к Гебауэрам, но не болтаем с другими гостями, которые стоят в гостиной, пьют и что-то горячо обсуждают, а оказываемся вдруг одни в комнате, где стоит бехштейновский рояль, на котором занимается Барбара, когда нас здесь нет. Мне вдруг вспоминается, что играл мне Малина в первый раз, перед тем как мы с ним начали разговаривать по-настоящему, и мне хочется его попросить сыграть для меня это еще раз, но потом я сама подхожу к инструменту и начинаю стоя неумело подбирать мелодию.
Малина не реагирует, во всяком случае, он делает вид, будто рассматривает картины — портрет работы Кокошки, который якобы изображает бабушку Барбары, несколько рисунков Свободы — и две маленькие скульптуры Ванчуры, которые он давно знает.
Теперь Малина все-таки поворачивается, подходит ко мне и, оттеснив меня, садится к роялю. Я опять становлюсь позади него, как в тот раз. Он действительно играет и то ли говорит, то ли поет, но так, что слышу его одна я:
Вскоре мы попрощались и пешком, в темноте, пошли домой прямо через Городской парк, где кружат мрачные, гигантские черные бабочки и в лучах чахоточной луны громче звучат аккорды, в парке опять разлито вино, что только взглядом пьешь, и опять цветет кувшинка, что служит лодкой, и все это опять — тоска по дому, и какая-то пародия, и какая-то подлость, и серенада перед возвращением домой…
Утром, после долгого лежания в горячей ванне, я замечаю, что шкафы у меня пусты, в комоде я тоже нахожу лишь пару колготок и бюстгальтер. На вешалке одиноко висит платье, то самое, что под конец подарил мне Малина и что я никогда не надеваю, платье это черное, до пояса в пеструю поперечную полоску. В комоде, в пластиковом пакете, лежит другое черное платье, черное до пояса, а юбка — в пеструю продольную полоску, это старое платье, в котором меня впервые увидел Иван. Я больше ни разу его не надевала и берегла как реликвию. Что такое произошло в квартире? Что сделала Лина со всеми моими платьями и бельем? Ведь не так уж много вещей надо было сдать в прачечную или в чистку. Я задумчиво расхаживаю взад-вперед с платьем в руках, и меня знобит. Малина еще не успел выйти из дома, и я говорю:
— Пожалуйста, загляни ко мне на минутку, произошло нечто невероятное.
Малина входит с чашкой чая в руке, он уже торопится, пьет чай мелкими глотками и спрашивает:
— В чем дело?
У него на глазах я надеваю через голову платье, и дыхание у меня учащается, я задыхаюсь, мне становится трудно говорить. Это все платье, дело только в этом платье, я вдруг поняла, почему никогда не могла его носить.
— Разве ты не видишь, в этом платье мне слишком жарко, в нем просто плавишься, наверно, это слишком теплая шерсть, неужели здесь больше нет никакого другого платья?
Малина говорит:
— Я нахожу, что оно тебе очень к лицу, ты в нем хорошо смотришься, если ты действительно хочешь услышать мое мнение, то это платье тебе необыкновенно к лицу.
Малина допил свой чай, и я слышу, как он еще ходит по квартире, делает несколько привычных движений, чтобы взять плащ, ключ, кое-какие книги и бумаги. Я возвращаюсь в ванную и смотрю в зеркало, платье потрескивает, и у меня краснеет от него кожа, до кистей рук, это ужасно, так ужасно, в это платье, должно быть, вплетена какая-то адская нить. Это мой хитон Несса, не знаю, что попало в это платье. Я всегда отказывалась его надевать и уж, наверно, знала почему.
А сколько времени живу я уже с мертвым телефоном? В этой беде не утешит и новое платье. Когда аппарат пронзительно кричит, зовет, я, бывает, еще встаю с безрассудной надеждой, но потом говорю «Алло?» измененным, низким голосом, потому что на том конце провода всегда кто-то, с кем я как раз и не хочу или не могу говорить. После этого я ложусь и мне хочется быть уже мертвой. Но сегодня телефон звонит, платье дерет мне кожу, я подхожу со стесненным сердцем, голоса не изменяю, и как хорошо, что я его не изменила, ибо телефон ожил. Это Иван. Иначе не могло быть, в конце концов это должен был оказаться Иван. Первой же фразой Иван опять меня поднял, возвысил, смягчил мою кожу, я с благодарностью соглашаюсь, я говорю «да». «Да, да», — сказала я.
На этот вечер я должна Малину куда-нибудь спровадить, я ему кое-что внушаю, в конце концов, у него ведь есть обязательства перед людьми, не может же он все время им отказывать, он обещал Курту прийти к нему в один из ближайших вечеров, сегодня Курт будет ему особенно рад, он хочет показать Малине свои новые рисунки, супруги Ванчура придут тоже, по одной этой причине Малина непременно должен туда пойти, ведь когда Ванчура выпьет, просто так дело не обойдется и без него — без Малины — они вытащат на свет Божий свои старые ссоры. За это я обещаю Малине в один из вечеров пойти с ним к Bорданам, ведь больше мы от этого уклоняться не можем, Лео Иордану мы обязаны наносить визит два раза в год. Малина не создает мне трудностей, он сразу понимает, что сегодняшний вечер должен провести у Свободы. Я ведь всегда права. Если бы я об этом не подумала, Малина бы просто забыл. Он радуется всей душой, что у него есть я, и не может уйти из дома, не наградив меня благодарным взглядом, а я говорю ему самым ласковым тоном:
— Прости мне этот разговор о платье, сегодня я от него в восторге, должно быть, такое у меня настроение! Как тебе только удается всякий раз выбрать то, что нужно, откуда ты знаешь размеры? Огромное тебе спасибо за это платье!
До восьми часов я читаю книжку. Еда у меня приготовлена, я намазалась и причесалась. «Напрасно изображать безразличие по отношению к таким исследованиям, предмет коих не может быть безразличен человеческой природе».
На эту сентенцию я натолкнулась, пытаясь решительно побороть свойственные мне от природы идеи. Напряженно вспоминаю, так как всех книг у меня уже нет, кто писал о морали чувства — Хатчесон или Шефтсбери, но сегодня я не способна сориентироваться, а ведь получила summa cum laude[96], хотя выгляжу всегда так, будто провалилась. Палатальные звуки. Я еще знаю слова, что годами ржавеют у меня на языке, и очень хорошо знаю такие, что каждый день на языке тают, или такие, которые я едва могу проглотить, едва произнести. Дело, в сущности, не в самих вещах, какие с годами я все меньше способна была покупать или видеть, а в их названиях, в словах, каких я не могла слышать. Двести граммов телятины. Как это можно выговорить? Я вовсе не имею в виду, что как-то особенно отношусь к телятам. А вот еще: виноград, полкило. Кожаный пояс. Все, что из кожи. Какая-нибудь монета, шиллинг, например, тоже не означает для меня проблему денежного обращения, девальвации, золотого покрытия банкнот, — просто я вдруг ощущаю у себя во рту шиллинг, легкий, холодный, круглый, посторонний предмет, который надо выплюнуть.