Малина говорит:
— Даже для меня ты не последняя надежда. А господин Веллек и без твоего участия сумеет сделаться достаточно непопулярным. Если же ему еще кто-то поможет, то вскоре он совсем разучится помогать себе сам. Ты только добьешь его своим словечком.
Сегодня я жду Малину у Захера, в Синем баре. Он долго не идет, но потом все-таки приходит. Мы идем в большой зал ресторана, Малина разговаривает с метрдотелем, как вдруг я слышу собственный голос:
— Нет, я не могу, пожалуйста, только не здесь, я не могу сесть за этот столик!
Малина считает, что это очень приятное место, маленький столик в углу, который я часто предпочитала столам побольше, потому что здесь я могу сидеть, скрытая от зала выступом стены, и метрдотель тоже так считает, ведь он меня знает, я люблю это укромное место. Я говорю пресекающимся голосом:
— Нет, нет, разве ты не видишь?
— Что такого особенного можно здесь увидеть? — спрашивает Малина.
Я поворачиваюсь и медленно выхожу, пока на нас не начали обращать внимание, приветственно киваю Иорданам и Альде, которая сидит за большим столом с американскими гостями, киваю еще кое-каким людям, которых я тоже знаю, только фамилий их не припомню. Малина спокойно идет позади меня, я чувствую, что он просто следует за мной и тоже раскланивается с людьми. Подойдя к гардеробу, я позволяю ему накинуть мне на плечи пальто и в отчаянии смотрю на него. Неужели он не понимает? Малина тихо спрашивает:
— Что ты увидела?
Я еще не знаю, что я увидела, и неожиданно иду обратно в ресторан, я думаю, что Малина наверняка голоден, что время уже позднее, и торопливо объясняю:
— Прости меня, и давай вернемся, я смогу есть, просто на какой-то миг мне стало невмоготу!
Я действительно сажусь за тот столик, и вот теперь я знаю: это тот самый стол, за которым Иван будет сидеть с кем-то другим, Иван будет сидеть на месте Малины и заказывать, а кто-то другой будет сидеть с ним рядом, справа, как я сижу справа от Малины. Это существо будет сидеть справа, будет однажды сидеть здесь по праву. За этим столом я сегодня ем обед приговоренного к смерти. Опять кусок отварной говядины с яблочным хреном и соусом из зеленого лука. Потом я могу еще выпить чашечку черного кофе, нет, десерта не надо, сегодня я от десерта отказываюсь. Вот стол, за которым это произойдет и будет происходить в дальнейшем, и так делается перед тем, как человеку отрубят голову. До этого дозволяется еще раз поесть. Моя голова катится на тарелку в ресторане Захера, кровь брызжет на скатерть из белоснежного камчатного полотна, моя голова скатилась с плеч, и ее показывают гостям.
Сегодня я останавливаюсь на углу Беатриксгассе и Унгаргассе, не в силах двинуться с места. Я гляжу вниз на свои ноги, которыми не могу шевельнуть, потом на тротуар вокруг и на перекресток, где все перекрашено. Я точно знаю, это и есть то самое место, из-под свежей коричневой краски уже сочится влага, я стою в луже крови, это явно кровь, я не могу вечно стоять здесь так, подпирая рукой затылок, не могу видеть то, что вижу. Я кричу то тише, то громче: «Алло! Пожалуйста! Ну прошу вас, остановитесь же!» Какая-то женщина с хозяйственной сумкой, которая прошла было мимо, оборачивается и недоуменно смотрит на меня. В отчаянии я спрашиваю: «Вы не могли бы, пожалуйста, будьте так добры, постойте со мной минутку, я, должно быть, заблудилась, не знаю, куда мне теперь идти, мне эти места незнакомы, пожалуйста, вы не знаете, где находится Унгаргассе?»
Ведь эта женщина может знать, где Унгаргассе, и она говорит: «Да вы же стоите на Унгаргассе, какой номер дома вам нужен?» Я показываю вниз, за угол, но не на свою сторону, а на дом Бетховена, возле Бетховена я чувствую себя в безопасности, а от дома 5 перевожу взгляд на дом напротив, на ставшие мне чужими ворота, на которых значится номер 6, вижу перед ними г-жу Брайтнер, мне бы не хотелось сейчас с ней сталкиваться, но г-жа Брайтнер — человек, вокруг меня люди, так что со мной ничего случиться не может, и я смотрю на другой берег, я должна сойти с тротуара и добраться до того берега, проезжает, позванивая, трамвай О, это сегодняшний трамвай, все как всегда, я жду, пока он проедет, и, дрожа от напряжения, вынимаю из сумочки ключ: я начинаю переходить и уже изображаю улыбку, чтобы адресовать ее г-же Брайтнер, вот я перебралась на другой берег и тащусь мимо г-жи Брайтнер, моя прекрасная книга будет предназначена ей тоже, г-жа Брайтнер не улыбается мне в ответ, но хотя бы здоровается, и вот я наконец добралась до дома. Я ничего не видела. Я пришла домой.
У себя дома я ложусь на пол и думаю о своей книге, она куда-то пропала, никакой прекрасной книги на свете нет, я больше не способна написать прекрасную книгу, я давно уже перестала о ней думать, без всяких на то причин, мне не приходит в голову ни единой фразы. А ведь я была так уверена, что эта прекрасная книга существует и что я найду ее для Ивана. День не настанет, люди не смогут никогда, поэзия не сможет никогда и люди тоже, у них сделаются черные, мрачные глаза, их руками сотворится разрушение, придет чума, та чума, что есть во всех, та чума, которой поражены они все, она скоро унесет их, и это будет конец.
Красота больше не исходит от меня, а могла бы исходить, она волнами притекала ко мне от Ивана, ибо он красив, я знала одного-единственного красивого человека, я все-таки еще видела Красоту, напоследок я все же один-единственный раз стала красивой, благодаря Ивану.
— Вставай! — говорит Малина, который находит меня на полу, и он не шутит. — Что ты там бормочешь о Красоте? Что красиво?
— Но я не могу встать, я опираюсь головой о «Великих философов», а они твердые.
Малина вытаскивает книгу и поднимает меня.
Я: (con affetto) Я должна тебе наконец сказать. Нет, ты должен мне объяснить. Если какой-то человек безупречно красив и зауряден, почему лишь он один приводит в движение фантазию? Я никогда тебе не говорила, ведь я никогда не была счастлива, вообще никогда, только в редкие минуты, но напоследок я все же видела Красоту. Ты можешь спросить: а на что этого хватит? Одного этого хватит на все. Я видела так много другого, но другого никогда не хватало. Дух не приводит в движение дух, разве что дух, подобный себе; прости, Красота для тебя второстепенна, однако она приводит в движение дух. Je suis tombée mal, je suis tombée bien[90].
Малина: Не все же падать. Встань. Развлекись, пойди куда-нибудь, не обращай на меня внимания, делай что-то, что-нибудь делай!
Я: (dolcissimo) Чтобы я что-то делала? Чтобы я оставила тебя без внимания? Чтобы я тебя оставила?
Малина: Разве я что-нибудь сказал о себе?
Я: Ты — нет, это я говорю о тебе, я думаю о тебе. Я встаю тебе в угоду, я буду опять есть только тебе в угоду.
Малина пожелает куда-нибудь со мной пойти, отвлечь меня, он будет на этом настаивать, будет настойчив до конца. Как мне сделать для него понятным что-нибудь из моих историй? Поскольку Малина, вероятно, переодевается, я переодеваюсь тоже, я могу опять выйти, я подбираю себе перед зеркалом внешний вид и должным образом ему улыбаюсь. Но Малина говорит (разве Малина что-то говорит?), Малина говорит: «Убей его! Убей его!»
Я что-то говорю. (Но говорю ли на самом деле?) Я говорю: «Его единственного я не могу убить, его одного». Малине я резко заявляю:
— Ты ошибаешься, он — это моя жизнь, моя единственная радость, я не могу его убить.
Но Малина говорит неслышно и во всеуслышанье: «Убей его!»
Я развлекаюсь и совсем мало читаю. Поздно вечером под тихие звуки проигрывателя я рассказываю Малине:
— В Институте психологии на Либихгассе мы все время пили чай или кофе. Я знала там одного человека, который постоянно стенографировал все, что кто-либо говорил, а иногда и другие вещи. Я не владею стенографией. Иногда мы испытывали друг друга тестами Роршаха[91], Сонди[92], ТАТ'а[93] и давали определения характера, личности, занимались наблюдениями за нашими успехами, поведением и исследовали манеру выражения. Однажды он спросил, со сколькими мужчинами я уже спала, а я не вспомнила ничего, кроме того одноногого вора, который сидел в тюрьме, и засиженной мухами лампочки в отеле с почасовой оплатой на Марияхильфе, но сказала наугад: «С семью!» Он засмеялся от неожиданности и заявил, что тогда он, конечно, хотел бы на мне жениться, у нас наверняка будут очень умные дети, к тому же очень красивые, так что я об этом думаю? Мы поехали в Пратер, и мне захотелось покататься на колесе обозрения, потому что в то время я не ведала страха, зато меня часто охватывало чувство счастья, как бывало со мной позднее, при полетах на планере или катании на лыжах, я могла часами смеяться от полноты счастья. Позднее мы, разумеется, больше никогда об этом не говорили. Вскоре за тем я должна была сдавать Rigorosum[94], и утром, перед тремя основными экзаменами, в Институте философии выпал из печки весь жар. Какие-то куски угля и дров я затоптала ногами, потом побежала за совком и веником, потому что уборщицы еще не пришли, пол горел и дымился, а я не хотела, чтобы возник пожар, я топтала и топтала пламя ногами, и еще много дней после этого в Институте пахло гарью, туфли свои я подпалила, но ничего не сгорело. Окна я открыла тоже. Тем не менее я успела вовремя, к восьми часам, на первый экзамен, мне надо было явиться вместе с другим соискателем, но он не пришел, ночью у него сделалось кровоизлияние в мозг, я узнала об этом еще до того, как предстала перед экзаменатором, чтобы он проверил, хорошо ли я знаю Лейбница, Канта и Юма. Старый надворный советник, который в то время был также ректором, сидел в грязном шлафроке; незадолго до этого он получил какой-то орден из Греции, за что — не знаю, и он начал меня спрашивать, крайне раздраженный отсутствием второго соискателя по причине его кончины, однако я, по крайней мере, была на месте и еще не умерла. Однако от злости он забыл, о каком разделе философии у нас должна была идти речь, между тем кто-то позвонил ему по телефону, думаю, его сестра, — мы как раз говорили о неокантианцах, потом вернулись к английским деистам, но были все еще довольно далеко от самого Канта, да и знала я не так уж много. После телефонного разговора дело пошло лучше, я начала говорить прямо на заданную тему, а он этого не заметил. Я робко задала ему вопрос, касавшийся проблемы пространства и времени, честно говоря, тогда этот вопрос еще не имел для меня такого значения, однако ему очень польстило, что у меня есть вопрос, и он меня отпустил. Я побежала обратно к себе в институт, где ничего не горело, и в должное время пошла сдавать два следующих экзамена. Я выдержала их все. Но с проблемой пространства и времени в дальнейшем я так и не справилась. Она все росла и росла.