Из-за него и со старухой у меня разногласия пошли.
— Ты, — говорит жена, — своей грубостью всех от себя отпугнешь. Молчи лучше и не обращай внимания! — советует мне она. — У них, может, тоже свои огорчения есть.
— Какие же это у них огорчения? — спрашиваю я жену. Одному директором стать приспичило, другому «мерседес» подавай! Стыдно ему, вишь, что у него одного во всем городе малолитражка, а не шикарная машина! От это. го он огорчается? Пожили бы они месяц-два в наше подневольное время, помахали бы лопатой на чужом поле, и чтоб хозяин под зонтиком расхаживал и вскопанное мерил! Хоть одну зиму покоротали бы в нетопленной комнате, где одни голые стены, ни кровати, ни стола, как мы с тобой жили! Чтоб у них в кармане пяти стотинок не было на гербовую марку для медицинского свидетельства. Понюхали бы такой жизни, так не то чтобы огорчались, а наплакались бы вдосталь!
Распушил я их как следует, а у самого давление подскочило на двести двадцать и в ушах загудело, словно паровозный гудок, — не приведи бог! С прошлой среды гудит, не смолкает. Говорю я своей старухе:
— Поезд подошел!
— Какой поезд? — удивляется она.
— Не слышишь разве, — говорю, — паровоз гудит. На тот свет пора. Готовь чистую рубаху.
— У тебя давление, — говорит мне жена. — Позову доктора, он тебе его снизит.
— Незачем, — говорю, — его снижать! Пускай повышается, я свое отжил, хватит.
— Это почему же хватит? — уставилась она на меня.
— Потому что, — говорю, — : партия мне простила и красную книжицу не отобрала, но дети мои мне не простят, что я в активных борцах не числюсь! И вина моя чем дальше, тем больше становиться будет. Внуков, правнуков будет прибавляться, а вина моя будет делаться все горше и горше, потому как один захочет директором стать, другой — дипломатом, третий — внешней торговлей заняться. Что тогда? Как я им в глаза буду смотреть? Куда денусь?
— Не убивайся ты! — говорит. — Не думай про это, выбрось из головы…
— А про что же мне думать прикажешь?
— Вспоминай про что-нибудь хорошее. Что тебе, кроме теперешнего, и подумать не о чем?
Доктор мне это советовал и ей, видно, то же самое сказал, и она, бедолага, этот же рецепт мне сует. Беспокоится, старая, нельзя ее не уважить.
— Ладно! — говорю. — Давай хорошее вспоминать! С чего начнем?
— А с детства…
— Что же мне про детство вспомнить? Про вшей, что меня ели? Про то, как я три года прислуживал в корчме у Найдю Николова, два года батрачил в Кру-мово, один год в Козлуке и еще два года у Георгия Славова в Козаново? Кормил он нас одним хлебом и луком, и потому мы, трое батраков, устроили забастовку. Лозунг выдвинули: «Первое: заменить лук салом, и второе: не работать в воскресенье!» В самую жатву на неделю побросали серпы, и волей-неволей пришлось ему согласиться. Только и было хорошего за все те годы! А потом он подкупил одного из своих батраков, Дмитрием его звали, чтоб меня мотыгой по голове стукнул, когда мы на винограднике работать будем, но тот для храбрости хлебнул лишнего и попал мне не по голове, а по плечу. Только поэтому я и жив остался. Чтобы потом за мной козановский поп Георгий верхом на коне и с кинжалом в руке гонялся, потому, дескать, что-из-за-таких «сицилистов» и безбожников, как я, все градом побило и засухой пожгло.
— Нашел о чем вспоминать, — говорит мне жена. — Давай лучше поговорим про то, как люди дальше жить будут!
— Про что, например?
— Да про что хочешь.
— Поговорим тогда про машины! Что с людьми будет, когда машины начнут всю работу за них делать? Человек в труде развился и человеком стал, а машина, которую он выдумал, его не только в физическом, но и в умственном труде заменит… Если не всех людей, то большинство… А что люди без работы делать будут? Как будут развиваться? Стане* ли тогда человек лучше?
На этом вопросе пока что мы со старухой и остановились. Я долго разговаривать не могу, так мы передохнем и опять продолжаем. Она, хитрюга, характер мой знает и оттого всегда выступает в оппозиции. И поскольку я привожу иной раз слова Луначарского или Ленина, то и она, чтобы быть в форме, начала справки наводить, в библиотеку ходить, «Ра-ботническо дело», «Науку и технику» читать. Очки вторые нацепит и вооружается против меня цитатами, чтобы спор на уровне вести. Лишь бы только я отвлекся от болезни и наших семейных передряг, чтоб еще хоть месяц протянул, а там, глядишь, и год-другой…
Славная у меня старуха! Если и стоит ради кого-нибудь или чего-нибудь жить, то ради того, чтобы полюбоваться на ее красоту. Жалко, что она уже стара стала, а то лучшего примера человечного человека не найти.
От ее забот и кислого молока, которое делает наш сосед, давление у меня вроде спало. Спозно паровоз не под самое окно подкатил, а стоит где-то за холмом и ждет, когда мы кончим с моей старухой спор, как будет развиваться человек, если от природы оторвется.
ЧУРКА НА РАСТОПКУ
Страшное это дело — длинный язык. И ведь сколько мне говорили: «Попридержи язык-то!» — и в лесничестве, и в дорожном управлении. Председатель профкома — тот даже советовал:
— Иди, — говорит, — к доктору, попроси, пусть тебе лекарство пропишет, невролакс называется, это таким трепливым, как ты, помогает!
И рассказал, как он невролаксом свою бабку лечил. Такая была болтунья, такая трещотка, просто спасу нет, но как начала невролакс пить, попритихла, попритихла, а теперь и вовсе онемела.
— Вот и ты, — говорит, — принимай невролакс. Хорошо бы, да только доктор знаешь что мне сказал:
— У вас, — говорит, — так сказать, производственный брак, невролаксом не поможешь! Одно спасение— укоротить!
Да, поди его укороти!
Собрали нас однажды в автодорожном управлении на собрание, встает начальник и начинает нам холку мылить.
— Вы, — говорит, — товарищи обходчики, живете не в наше время, а в старое, когда была придумана поговорка: из обходчика пот выжать, что из попа — слезу. Почему у вас на асфальте выбоины? До каких пор, — говорит, — можно терпеть подобное положение?
В присутствии замминистра спрашивает, тот его, должно, за выбоины распушил. Обходчики молчат, как воды в рот набрали. Техники ничего не говорят, и инженеры помалкивают, а дело-то проще простого: асфальт тонкий, гнется, крошится, вот тебе и выбоины… Как тут молчать? Встал я и'говорю:
— Рабочие воробья хотят на мякине провести! По-пригладят асфальт и покатят дальше — планы перевыполнять, а потом обходчики виноваты, что не все ямины заровняли.
После-то узнал я, что замминистра велел проверку устроить: расковыряли асфальт, замерили толщину, оправдались мои слова, начальнику выговор вкатили, но и мне проку не было, перевели меня вроде как на повышение в лавку. Ну, а душа у меня добрая: одному «до аванса» в долг дам, другому «до получки». Этот долг меня и подвел. Набралось этак левов двести-триста недостачи, а тут ревизия нагрянула, и хлоп меня — в село.
В селе пошел я было на карьер, но силенкой я похвастать не могу, и скоро стала моя шея тоньше веревки, штаны обвисли, и жена начала меня звать «братиком», скромным братиком Стойчо! Говорю себе: «Не ввести бы мне жену во грех, подыщу-ка я себе новую службу!» С партсекретарем мы одногодки, повисел он на телефоне и пристроил меня в лесничество на место инспектора по лесонасаждениям. А я с детства в лесу вырос, лес люблю, и работа мне пришлась по душе.
Большое это дело, лесонасажденияг в землю ткнешь, шаг шагнешь — сосна прорастает! Тысячи сосенок за тобой ушки навострили — тянутся! Не то что асфальт, одну выбоину не заровняли — три пасть разинули, и все-то ругань, и все-то попреки!
Хорошее дело, слов нет, чистое! Но и тут язык меня подвел. Язык и план! Пришел раз техник-лесовод определять площадь под озеленение и начал мне объяснять.
— Озеленение, — говорит, — это вырубка, Вырубаются нестроевые, старые леса, а на их место сажаются ценные породы — сосна, бук и все прочее. Ты проведешь вырубку с этого оврага вон до того, как по плану значится! Вырубка наголо! Под нуль! А потом будем озеленять!