Что же касается рецидива, то он мог случиться через год и через десяток лет, так что у Боба хватило бы времени принять решение.
И вот еще что подтверждает мою теорию: Боб сделал все возможное, чтобы уверить нас, будто он внезапно увлекся спиннингом, и все разыграл так, чтобы его смерть предстала как результат несчастного случая.
Пошел он на это не потому, что боялся страданий, нет, просто не хотел выставлять напоказ свои страдания и все, что считал слабостью.
Он не жалел сил, чтобы жизнь у Люлю была как можно легче. И к нему — к ним! — приходили отвлечься от мрачных мыслей, омыться беззаботностью и радостью.
В Тийи, в маленьких монмартрских барах — везде, где он появлялся, большой и нескладный, на него смотрели, как на симпатичного шута.
— Умора!
Искрящийся весельем взгляд, приподнятые в улыбке уголки губ…
А разве может быть шут больной, шут страдающий, шут на диете?
Нет, жена меня не поймет. Я постучался в лавку, и Люлю спросила из-за двери:
— Кто там?
— Это я, Шарль.
Она была такая бледная, оцепеневшая, словно ждала от меня приговора.
— Вы виделись с ним?
— И с ним, и с доктором Буржуа, который занимался Бобом до Жигуаня.
— Что они сказали?
— У Боба был рак.
Мое сообщение Люлю приняла со страдальческой гримасой, словно Боб был еще жив и она видела, как он мучается.
— Он был обречен?
— Нет.
— Мог бы жить?
— Жигуань согласился оперировать его.
— И он бы вылечился?
— Возможно, не окончательно, но, во всяком случае, на какое-то время.
— Он не захотел?
Я кивнул, и Люлю все поняла. Она угадала, почему он на это пошел.
— Не верил он в меня.
— Да что вы, Люлю!
— Нет, Шарль. Он не понимал, что я была бы счастлива посвятить остаток жизни заботе о нем. Не хотел делать из меня сиделку. Он ведь всегда относился ко мне, как к маленькой девочке. До самого конца обращался, как с ребенком. Потому и ушел из жизни, не сказав мне ни слова.
Я приобнял ее, и в нос мне ударил запах пота. Она тут же высвободилась.
— Что ж, теперь мы по крайней мере знаем.
Сейчас уже поздно было думать, легче или тяжелей ей стало оттого, что она узнала правду.
— Чуть не забыла. Звонила ваша жена.
— И что передала?
— У вас в кабинете больше часа сидит больная. Утверждает, что ее отравили к она умирает.
Я понял, о ком идет речь. Это одна маньячка, живущая в нижнем конце улицы Мучеников; каждый раз, поругавшись с любовником, она является ко мне и несет одну и ту же чушь.
— До свиданья, Шарль. Еще раз спасибо за все.
— Не за что. Думайте все-таки о своем здоровье, иначе я на вас рассержусь.
Люлю провела меня через лавку, куда падал слабый свет из ателье, выпустила, задвинула засов, повернула ключ в замке.
Пациентке, чтобы избавиться от нее, пришлось дать рвотное, и минут десять, вцепившись обеими руками мне в пиджак и глядя на меня безумными глазами, она вопила, что не хочет умирать.
Жене перед сном я сказал:
— У Дандюрана был рак.
— Так я и подумала.
И продолжала шить.
— А Люлю что сказала?
— Ничего.
Вот и все. Я не стал сообщать ей, что у Люлю осталась всего одна мастерица, что она чудовищно исхудала. Было ясно, что теперь, когда не стало Боба и атмосфера в доме изменилась, жена туда ни ногой. Она только и ждет, когда наконец я покончу с этой историей и навсегда забуду дорогу на улицу Ламарка.
И словно действительно торопясь положить конец всему этому, я на следующий день выкроил время повидаться с Жерменой Петрель. Несмотря на приглашение приходить в любое время, я на всякий случай предварительно позвонил. У Петрелей небольшой особняк рядом с домом, где, помню, я был на похоронах Сары Бернар[8]. Я пересек вестибюль, куда выходят двери адвокатской конторы Петреля, и поднялся по белой мраморной лестнице.
Жермена Петрель приняла меня в светлой по-современному обставленной комнате, где стояло множество цветов; из глубины дома доносились негромкие звуки рояля.
— Дочка играет, — объяснила Жермена, приглашая меня садиться. — Выпьете чаю?
Горничная в вышитом переднике и белой наколке принесла поднос с чаем и печеньем.
— Может быть, виски?
— Благодарю, ничего не хочу.
О причине визита по телефону я не сообщил. Жермена сама начала разговор.
— Знаете, после нашей встречи у Сосье меня стали мучить угрызения совести. Я поняла, что на самом деле не сказала вам правды.
У меня такое ощущение, будто я не исполнила своего долга по отношению к Бобу. Я, доктор, неверующая. И тем не менее верю, что мы продолжаем жить в памяти тех, кто нас знал. Вот вы, например, говорили мне о Робере с неподдельной любовью.
Когда вы спросили, каковы были его отношения с папой, я ответила не совсем точно — отчасти потому, что нас слушал мой сын.
На самом деле папа никогда не простил брату разочарования, которое тот ему доставил. А может быть, тут уместнее сказать «унижение»? Папа ведь специально приехал в Париж. Профессора, которые должны были экзаменовать Боба, были либо папиными друзьями, либо учениками. И вдруг его сын наносит им такое оскорбление — не предупредив, не приходит на экзамен, заставляет их ждать…
У папы такое в голове не умещалось. А когда он узнал, что у Робера была женщина, то, естественно, решил, что виновата во всем она, и до конца жизни его невозможно было переубедить.
Признаться, я тоже долго считала ее аферисткой, которая то ли из расчета, то ли по глупости не дала брату поехать в то утро в университет.
Папа ни разу не сказал Роберу: «Выбирай: или я, или эта женщина». Однако всем было ясно, что Роберу, пока он с ней, нельзя показываться папе на глаза.
Рассказ Жермены почти ничего не изменил, только добавил еще один крохотный штрих к образу Боба, который у меня уже вполне сложился.
— Я ведь пришел рассказать вам, почему он покончил с собой.
— Робер оставил письмо?
— Нет. Я встречался с его врачами. У Робера оказался рак желудка.
— Бедный! Каково ему было! Когда у него в Пуатье случался грипп, он ни слова никому не говорил и прятался, словно больная собака.
Я встал. Жермена протянула мне руку, ее открытое лицо светилось улыбкой.
— Вот только легче ли от этого его жене?
— Я тоже задаю себе этот вопрос.
— Вам, доктор, может быть, это покажется жестоким, но я обрадовалась тому, что вы мне сообщили.
И, глядя мне в глаза, она заключила:
— Он красиво ушел!
9
Наступила осень, в Париже стало холодно и уныло. В Тийи «Приятное воскресенье» давно закрылось, и я не видел почти никого из тамошних завсегдатаев: в городе мы встречались с ними только у Дандюранов.
Как-то вечером на Итальянском бульваре я столкнулся с Джоном Ленауэром, и тот силком затащил меня в бар, поскольку испытывал «жесточайшую жажду».
— Люлю видели? — поинтересовался он.
— Видел.
— Как она? Я ведь ни разу не набрался духу сходить на улицу Ламарка. Никогда не знаю, как держаться с людьми, у которых горе.
Джон рассказал, что Ивонна Симар и Рири встречаются в Париже с еще большими предосторожностями, чем на берегу Сены.
— В будущем году там же?
— Видимо, да.
В витринах магазинов были уже выставлены товары к Новому году, а на бульварах установили киоски для праздничной торговли.
Думаю, что так ведется во всех парижских семьях вроде нашей. За семнадцать лет брака мы с женой перебывали в доброй дюжине самых разных компаний, в иные периоды сразу в нескольких, а в иные — только в одной. В течение месяца, полугода, года по два, по три раза в неделю виделись с одними и теми же людьми, приглашали друг друга на обеды, в рестораны, в театр и вдруг — без всяких причин — теряли их из виду. Правда, бывало, что через несколько лет случайно встречались с ними, и отношения возобновлялись.