Дверь открылась, закрылась. Послышались медленные шаги вниз по лестнице, и я, если бы осмелилась, могла бы, подбежав к окну, увидеть отца Боба, когда он выходил из дома.
Боб не сразу возвратился ко мне. Я раздумывала, что мне делать, и тут он вошел в комнату; он был куда спокойнее, чем я ожидала, в уголках губ дрожала легкая полуулыбка. Вам знакома эта его улыбка, но тогда она была еще не такая, как потом. В ту пору в ней еще чувствовалась какая-то нервозность, неуверенность.
Боб с удивлением взглянул на туфли, которые я держала в руке, и вмиг все понял.
«Свари-ка кофе, — попросил он. — В тюбике еще остался аспирин?» — «Две таблетки». — «Давай их сюда».
Он даже не поинтересовался, не нуждаюсь ли и я в аспирине.
«Есть хочешь?» — «Нет», — «Я тоже. Тогда будем весь день спать. А вечером пойдем поужинаем».
Мы занялись любовью, потом он уснул, а я лежала с открытыми глазами, и мне стало грустно. Спал он до шести. Мы по очереди приняли ванну, и это его рассмешило.
«Не знаю почему, — вдруг заявил он, — но мне безумно хочется устриц».
Тут рассмеялась я. И мы оба принялись хохотать. Нас с ним ничего пока не связывало. Стоило нам посмотреть друг на друга, что-нибудь сказать, все равно что, — и мы прыскали со смеху.
«Где твои вещи?» — «У твоего друга». — «Он мне не друг, просто знакомый».
Внезапно Боб испытующе взглянул на меня.
«Ты его любишь?» — «Нет». — «Но он тебе нравится?» — «Нет». — «А меня любишь?»
Я смеясь ответила «нет» и была удивлена, с какой серьезностью он впился в меня взглядом. Я тут же добавила: «Я пошутила». Но Боб отрывисто бросил: «Нет».
Через секунду он пробормотал: «Ладно, пошли поедим устриц и заберем твои вещи».
Дверь резко распахнулась, когда мы меньше всего этого ждали; видимо, мы оба вздрогнули, словно пойманные с поличным. На сей раз мадемуазель Берта не высунула голову в бигуди — она вылезла из спальни, облаченная в чудовищный фиолетовый халат; от злости нос у нее совсем заострился.
— Вы что, решили провести вместе всю ночь, делясь вашими грязными тайнами?
Крылья носа у Люлю задрожали, кончик побелел, а по лицу пошли пунцовые пятна. Какой-то миг обе женщины были готовы вцепиться друг в друга.
Но Люлю сдержалась и только хрипло произнесла:
— Совершенно верно! И на это у меня еще по меньшей мере два часа.
Старая дева опешила, открыла рот и мгновенно исчезла за дверью.
— Вы не боитесь, что она уйдет? — спросил я, слыша в спальне стук выдвигаемых и задвигаемых ящиков.
— Не надейтесь! Выжить ее труднее, чем кота утопить.
Мадемуазель Берта не могла этого не слышать: Люлю не дала себе труда понизить голос. К моему великому удивлению, возня за дверью мгновенно прекратилась, скрипнули пружины кровати и наступила полная тишина.
6
Последнюю неделю августа и три первых сентябрьских дня я провел в нескольких километрах южнее Ла-Рошели, в Фурра, куда моя жена ездила на каникулы, еще когда была ребенком. По два раза в день я купался в море; из-за илистого дна у него здесь желтоватый цвет. Ел мидий, устриц и морских гребешков. Когда не было дождя, часами сидел в шезлонге — то в тени, то на солнце, а как-то вечером, проходя мимо казино, зашел и рискнул поставить на счастье несколько франков. Ну и, наконец, иногда играл с сыновьями; правда, они принимали меня в игру, только чтобы доставить мне удовольствие, относились ко мне снисходительно, не как к товарищу, и почти не скрывали, что ждут не дождутся, когда можно будет улизнуть к своей «компании», к сверстникам.
Почти каждый день я слышал про украденный саквояж; в конце концов он превратился в какое-то уникальное, невосполнимое сокровище.
— Ты виделся с комиссаром, о котором я тебе писала?
— Не было времени.
— Неужели в августе было так много больных? Как там Люлю?
— Не очень.
— Все переживает?
— Трудно сказать. Она вообще сильно изменилась. Боюсь, махнула на себя рукой.
— Ты часто виделся с нею?
— Раза два-три.
— У нее все так же четыре мастерицы?
— Теперь с ней живет мадемуазель Берта.
— Постоянно?
— Да.
— И они спят в одной постели?
Из предосторожности я переменил тему: мне было что скрывать, или, как, бывало, говорила моя мама, недоверчиво глядя на меня, было в чем себя упрекнуть, и это касалось не только истории с саквояжем, украденным на улице Клиньянкур.
Дело в том, что я еще дважды ходил к Аделине, а если считать тот раз, когда не застал ее, то даже трижды, причем в последний раз я, подобно Бобу, пришел к ней в субботу после полудня — в последнюю субботу, которую провел в Париже, перед тем как сесть на поезд и поехать в Фурра.
Если бы я был способен объяснить, зачем я это делал, то, вне всякого сомнения, тем самым сумел бы осветить один из наиболее темных закоулков человеческой психики. Полузакрыв глаза и рассеянно наблюдая за шумными играми детей, я сидел на пляже и все время задавал себе один и тот же вопрос — не потому, что меня терзали угрызения совести, а из чистой любознательности, пытаясь понять себя и других.
Что заставляло меня возвращаться к Аделине?
Как медик могу утверждать: тело у нее не красивое, но и не безобразное, пожалуй, нездоровое — чувствуется нехватка гемоглобина, отчего кожа у нее бледная, вялая и слишком прозрачная; сложение щуплое, выпирающие ребра, слишком широкий для ее возраста таз. Груди обвислые, с темными сосками, по форме похожие на груши; взяв их в руки, я вдруг подумал о козьем вымени.
По мне, она не очень-то старалась и в постели была, скорее, инертна, вероятней всего, оттого, что получает мало удовольствия от любви. В эти минуты она не столько соучаствовала, сколько наблюдала за мной; подозреваю, что так же она ведет себя и с другими партнерами.
Почему же она соглашается? Почему ни в первый, ни в оба последующих раза ни секунды не колебалась? Я задавал себе и эти вопросы. Да, действительно, ей более или менее приятно. Но, мне думается, больше всего ей хочется почувствовать себя, пусть даже на несколько минут, совершенно необходимой мужчине.
Я не уславливался с ней, когда приду снова; всякий раз решал в последний момент, почти против воли. И каждый раз она встречала меня одинаковой, чуть насмешливой улыбкой.
— А, это вы!
Правда, в третий раз она сказала:
— А, это ты!
И добавила, словно это казалось ей забавным:
— Ну что? Опять разобрало?
Я неотступно думал о ней, раз приходил туда. Мне даже пришлось изменить распорядок дня. А выбрал я ее потому, что она воображает, будто у меня есть и другие возможности; впрочем, это соответствует истине.
Интересно, считает ли она себя красавицей? Не имеет значения. Для нее важно то, что она может меня возбудить, а еще важнее, что я врач, то есть мужчина, который каждодневно видит наготу женщин.
Чем неуклюжей я вел себя с нею, тем, убежден, она бывала довольней. Вместо того чтобы думать о наслаждении, она наблюдает за мной и моей растерянностью в тот миг, когда совершается чудо, повторяющееся миллионы раз в сутки, и женское тело оказывается для мужчины важнее всего на свете.
Возможно, я ошибаюсь. Но, в любом случае, она встречалась со мной бескорыстно: денег я ей не давал. Во второй приход я принес коробку шоколадных конфет, которую она положила на стол, даже не взглянув, а в последний раз подарил шелковый шарфик, но и к нему она отнеслась безразлично.
Ну а я? Я-то почему? Да и не только я, а любой другой мужчина, оказывающийся в подобной ситуации, пусть даже он никогда и не признается в этом? Нет, с моей стороны это не любопытство: женщин я видал достаточно, и таких, как она, и получше сложенных, знаю, как они ведут себя, и это меня больше не интересует. И как бы там ни было, проявлением порочности это тоже не назовешь — не говоря уже о том, что в лексиконе медиков такое слово отсутствует.
Я спрашиваю себя: а вдруг это протест против общества? Не по той же ли причине сытый человек, который имеет кредит у мясника и обедает в лучших ресторанах, идет, гонимый древним первобытным инстинктом, на охоту и убивает, как голодный дикарь? Разве не изобличает в нем дикаря то, что он вешает головы своих жертв на стены и гордится ими, точь-в-точь как американский индеец подвешенными к поясу скальпами врагов?