— Что там стряслось?
— Люлю узнала, что Боб был на приеме у Жигуаня, специалиста по раку.
— Бедняга.
Я не стал обсуждать этот вопрос. Утром я с некоторой дрожью снял трубку и набрал номер Жигуаня. Ответил он сам. Когда я назвал свою фамилию (она ему известна), он спросил:
— У вас больной?
Я объяснил, что очень прошу всего десятиминутной встречи, когда ему будет удобно, чтобы задать несколько вопросов об одном его пациенте.
— Как фамилия?
— Дандюран.
— Тот, что покончил с собой?
Он уже понял, что я хочу от него.
— Ровно в три будьте в Нейи. Я уделю вам десять минут между операциями.
Приехал я загодя. Направлять своих больных в эту клинику мне доводилось нечасто — она одна из самых дорогих в Париже. Мне предложили подождать в небольшом зале на втором этаже; там на стуле с прямой спинкой сидела женщина лет шестидесяти и, не отрывая глаз от двери, перебирала четки. Не доносилось ни малейшего шума. Было тепло, но тепло казалось искусственным, и вообще возникало ощущение, что ты отрезан от внешнего мира.
В три часа одну минуту в дверях появился Жигуань в операционном халате и шапочке. Он взглянул на женщину, но не промолвил ни слова, и ни один мускул не дрогнул на его лице; надо полагать, объявить результат операции он предоставил сестре.
Мне он сделал знак, и я по коридору проследовал за ним в ординаторскую. Руки он мне не подал. Я вообще ни разу не видел, чтобы он кому-нибудь подавал руку. Кожа у него была белая и гладкая, словно фаянс; к тому же он не делает ни одного лишнего движения и говорит только то, что необходимо, так что вполне понятно, почему на людей, не знающих его, он нагоняет такой леденящий страх.
— Дело в том, — начал я без всякой преамбулы, — что я друг Боба Дандюрана и его жены. Ни она, ни я ничего не знали о его болезни, видели только, что его постоянно беспокоит желудок и он принимает соду. Он покончил с собой, не объяснив причины, не оставив ни письма, ни записки, и теперь его вдова мучается, думая, не из-за нее ли он решился умереть. От вашей соседки мы узнали, что в начале июня Дандюран был у вас на приеме. Полагаю, он не сам к вам пришел?
— Мне позвонил Буржуа и попросил посмотреть его.
— Диагноз подтвердился?
Жигуань кивнул и пояснил:
— Злокачественная опухоль двенадцатиперстной кишки.
Я не стал спрашивать, объявил ли он об этом Бобу, поскольку Жигуань всегда говорит больным правду.
— Операбельная?
— Да.
— Вы согласились сделать операцию?
Снова кивок.
— Он отказался?
— Он спросил, гарантировано ли излечение. Я ответил: вполне возможно, но равно возможно, что через год или десять лет произойдет рецидив.
— Что же он решил?
— Ничего. Сказал, что подумает. А выходя, поинтересовался: «Вероятно, мне потребуется уход и я долго не смогу вести нормальную жизнь?»
В ответ я развел руками.
Больше я его не видел.
Мой разговор с Жигуанем занял всего восемь минут, и, поблагодарив, я удалился. Если Боба послал Буржуа, значит, он знал его раньше и был его лечащим врачом. Мы с Буржуа врачи одного уровня. Вместе были в интернатуре, оба специализируемся на общей терапии, с той лишь разницей, что он устроился лучше — в квартале Мальзерб. Я позвонил ему из ресторанчика на углу.
— В котором часу я мог бы повидаться с тобой, но так, чтобы не ломать твоих планов?
— Через несколько минут я ухожу. Ты не будешь около шести в районе улицы Мадлен?
— Могу.
— Тогда встречаемся между шестью и половиной седьмого на террасе «Вебера».
Когда я пожал ему руку и сообщил, что хотел бы поговорить о Дандюране, Буржуа с явным беспокойством осведомился:
— Ты что, видел Жигуаня?
— Сегодня в три.
— Он не зол на меня? Единственный раз я настоял, чтобы он занялся моим больным, и он согласился, а этот кретин взял и покончил с собой.
— Ты не дружил с Бобом Дандюраном?
— Нет. А ты?
— Да.
— Наверно, он нашел мою фамилию в справочнике или, проходя мимо, увидел табличку на дверях.
— Он часто приходил к тебе на прием?
— Раза три-четыре. Жаловался, что его беспокоит желудок, и я, безуспешно перепробовав обычные лекарства, направил его на рентген.
— Это ты сообщил ему, что у него рак?
— Я не был настолько уверен. Симптомы были неясные. Я признался, что у меня имеются серьезные опасения, сказал, что надо показаться специалисту, и спросил, есть ли у него средства, чтобы обратиться к светилу. И этот верзила сразу так поник, что мне даже стало жаль его.
— Ты не подумал, что он может покончить с собой?
— И в голову не пришло. Иногда такое случается, но чаще всего, как ты сам знаешь, с теми, у кого уже начались боли. Вот поговорил с тобой и вспомнил, что он буквально забросал меня вопросами. Хотел знать, через сколько времени после операции сможет возвратиться к нормальному режиму, придется ли за ним ухаживать, какой образ жизни он сможет вести и даже не отразится ли это на его характере. Я тут же поинтересовался, женат ли он. Он ответил, что да.
«Дети есть?» — продолжал я. «Нету». — «Работа у вас тяжелая?» Усмехнувшись, он сказал: «Нет».
«Обещать ничего не могу, но попробую устроить вас на консультацию к профессору Жигуаню. Только заранее предупреждаю: стоить это будет недешево. Если вы не располагаете достаточными средствами, операцию он сделает бесплатно. Телефон у вас есть?» — «Я предпочел бы, если, конечно, вас это не затруднит, сам прийти за ответом». — «Вы не сказали жене?» — «Ни к чему ей это знать».
Вот к все, старина. Я договорился насчет приема. Он побывал там, и я получил от Жигуаня записку с подтверждением моего диагноза. Больше я этого Дандюрана не видел и пребывал в полнейшей уверенности, что им занимается Жигуань, как вдруг в один прекрасный день читаю в газете, что его выловили из Сены. Так оно и было? Утопился?
Мы допили аперитивы, обменялись кое-какими соображениями, касающимися, в основном, профессиональных проблем и наших больных, и на том расстались. На улицу Ламарка я не смог прийти раньше половины десятого, даже вернуться домой пообедать не было времени: у одного из пациентов меня ожидало известие о двух срочных вызовах к больным.
В каком-то смысле я испытывал облегчение: больше не нужно было копаться в истории с Бобом. Теперь я все знал. Но, как часто бывает, когда долго добираешься до истины, она показалась мне холодной и печальной.
Конец Дандюрана, в сущности, полностью согласовывался со всем тем, что я знал о его жизни. Бобу была свойственна врожденная сдержанность; она угадывается, правда не столь явно, и у его волевого племянника Жан Поля.
В юности ему случалось быть откровенным с сестрой, но недаром та добавила: «…так, словно он поговорил сам с собой». Она была, в сущности, ребенком и не могла его понять. Взрослому он бы не открылся. Он рассказывал сестре о своей мечте жить в пустыне, затем о том, что хотел бы раствориться среди простого народа.
А с Люлю он никогда не откровенничал, более того, после трех недель совместной жизни заявил, что у нее нет никаких обязательств по отношению к нему и она вольна бросить его, когда ей заблагорассудится. Позже, много позже, он все-таки признался — и то когда Люлю его спросила, — что в самое первое утро в квартире на улице Принца, когда оттуда ушел его отец, понял, что любит ее.
Выражаясь попросту, я все кручусь вокруг да около. Я-то знаю, что точило меня, пока я ездил по визитам. История с Бобом оказалась абсолютно простой, слишком простой. Мне так и слышался голос жены:
— В конечном счете он предпочел избавиться от страданий.
Да и другие скажут то же самое. Однако уверен, что это не так. Я боюсь упрощенных толкований и людей, которые все знают и изъясняются категорическими формулировками.
Во-первых, вероятней всего, что особенно страдать Бобу не пришлось бы, и Жигуань, как бы ни дорожил он своим временем и ни скупился на слова, наверняка бы растолковал ему это. В наше время операция — это совсем не то, что было лет пятьдесят назад, и теперь никто не боится лечь на операционный стол.