Возможно, движение это было неощутимым, не знаю. Никогда не замечал ни в себе, ни вне себя ничего, отмечающего какое-либо изменение. Так и есть: когда не хватает воздуха, в какой-то момент расходуемым при дыхании воздухом становится время. Но если моему дыханию не хватает времени, то отнюдь не в силу его ограниченности, ведь уже не кажется, что у него есть границы, оно просто более сдержанно и бедно и по этой причине непостоянно и ускользающе. Думаю, что уже не могу больше терять времени и, по правде, по весьма своеобразной причине; дело в том, что оно само собой уже потеряно, пав ниже того, что можно утратить, стало неуловимым, чуждым категории утраченного времени. Таинственное впечатление, ибо я все менее и менее хоть чем-либо занимаюсь и все равно всегда полностью занят. К тому же я подвергаюсь постоянному, предельному давлению, чтобы еще больше урезать свои и без того урезанные обязанности. Удивительная, мгновенная очевидность.
Думаю, что время проходит, поскольку дни, те-то проходят наверняка, скользят с радостным проворством в недрах своего безмятежного света. Но я отчетливо вижу, что в тот миг, когда я есмь, времени у меня все меньше и меньше, и это объясняет не почему ничего не происходит, но почему происходящее является как бы повторением одного и того же события — и все-таки не того же: оно беспрестанно погружается на все более и более низкий уровень, где, похоже, и скитается, хотя и абсолютно наличное, на манер скорее образа.
Я говорил об интриге. Так и есть, это слово предназначено сослужить безнадежную службу, но выражает все же на свой лад и мое чувство: я связан не с какой-то историей, а с тем фактом, что, поскольку история эта не боится все более и более со мной разминуться, бедность ею, отнюдь не доставляя мне дней попроще, вовлекает оставшееся мне от жизни в жестоко запутанное движение, о котором я ничего не знаю, кроме того, что оно возбуждает нетерпение не желающего более дожидаться желания, словно речь идет о том, чтобы поскорее доставить меня туда, куда оно меня подталкивает, хотя оно как раз в том и состоит, чтобы удалить меня от любой цели и запретить идти куда бы то ни было.
Тому, кто хочет жить, нужно упокоиться в иллюзии той или иной истории, но мне этот покой не дозволен. Должен напомнить: подобные дни не отведены под некое неведомое несчастье, они не утверждают тоску какого-то угасающего решения; напротив, их пронизывает радостная безмерность, лучащаяся самовластность, свет, слишком сильное для дней чистое легкомыслие, которое превращает их в чистое расточительство, а каждое событие — в образ неуместного эпизода (пребывающего не на своем месте, своего рода несвоевременного фарса времени, сбившегося с пути и заблудшего отрывка истории). Подчас я думаю: “Чего доброго, задохнусь от такой нехватки памяти”, но забвение никоим образом вещей не миновало. Воспоминание — вот, напротив, тяжеловесная форма этой нехватки памяти. Жуткая пауза, в которую ничто не прекращается. Возможно, что там, где я есмь, меня переполняет своего рода смелость (своего рода боязнь). Эта смелость удерживает меня на ногах. Я не могу не знать: то, что я искал, в этот час ищет меня. То, что разглядывал, хочет взглянуть мне в лицо. Но оставаться на ногах… как можно от этого отказаться? Эта воля таинственна. У меня к тому же такое чувство, что я не просто знаю свое место — да, не без абсурдного упрямства: это мое место, на ногах, — но и более того: я стал чуть-чуть непостоянным, я перехожу с места на место. Не делаю, конечно же, много шагов, но когда я прохожу, хлопают двери, пространство пронизывает легкий сквозняк. Встречные думают: “Ага, значит, сейчас он здесь”, но сразу же: “О! а теперь тут!” Это ночь? Пылает утро. Я спускаюсь по лестнице; снова пустота, веселость пустоты, радостное содрогание пространства, и некому тут это, по правде, заметить; сам я об этом легком, ненавязчивом порыве, об этом переменчивом воздухе, который ничуть не тревожит протяженность и ведет меня то туда, то сюда, кое-что, без сомнения, знаю, но похоже, что это меня особо не касается; таков уж день, бесконечное отсвечивание, блуждающие по комнатам шаги, приглушенные удары работы.
Забвение вещей не миновало, но я должен засвидетельствовать: в светозарности, где они сияют, в той светозарности, которая не уничтожает их границы, а объединяет безграничное с постоянным и радостным “Я вас вижу”, они непринужденно блистают в обыденности возобновления, где ничто иное не имеет места; а я — через них я обладаю неподвижностью и непостоянством отражения, блуждающий среди образов образ, вовлеченный вместе с ними в монотонное движение, которое, кажется, в той же степени не имеет конца, в какой не имело и начала. Быть может, когда встаю, я верю в начало: кто поднимется, если не знает, что начинается день? Но, хотя я и способен еще сделать много шагов и поэтому-то хлопают двери, распахиваются окна, и во вновь обретенном свете все вещи тоже оказываются на своих местах, непоколебимые, радостные, безусловно наличные — наличием прочным и даже столь достоверным и постоянным, что я знаю — они неизгладимы, неподвижны в сияющей вечности своих образов. Но, видя их там, где они есть, слегка удаленными от самих себя внутри собственного наличия и ставшими благодаря этому неощутимому отступу счастливой красотой отражения, хоть я и по-прежнему способен сделать много шагов, я тоже только и могу, что расхаживать туда-сюда в безмятежной неподвижности своего собственного образа, связанного с зыбким праздником не проходящего больше мгновения. Может показаться удивительным, что я спустился так далеко от самого себя, в место, которое можно, полагаю, назвать бездной, и что оно лишь предало меня счастливому пространству праздника, вечному сиянию образа; я и сам разделил бы подобное изумление, не испытай весь груз этой неутомимой легкости, бесконечную тяжесть неба, где пребывает все, что видишь, где выставлены напоказ границы и днем и ночью сверкает блеском прекрасной поверхности даль.
До чего ужасны вещи, когда они внезапно возникают вне самих себя, в сходстве, в котором у них нет ни времени, чтобы исказиться, ни истока, чтобы сойтись друг с другом, и в котором, вечно себе подобные, они утверждают уже не себя, но, по ту сторону мрачного прилива и отлива повторения, абсолютную мощь этого сходства ни с кем, сходства, у которого нет ни имени, ни облика. Вот почему ужасно любить и мы способны любить только самое ужасное. Связать себя с отражением — кто сможет это принять? Но связать себя с тем, что не имеет ни имени, ни облика, и придать этому блуждающему и не имеющему конца сходству глубину смертного мига, замкнуться с ним и оттеснить его с собой туда, где не выдерживает и разлетается вдребезги всякое сходство, — вот чего хочет страсть. Могу сказать, что связал себя с этой проходящей и через ночь, и через день неподвижностью, спокойным свечением мгновения, которому неведомо затмение теней, которое не затухает, не вспыхивает, ибо ничего не раскрывает, мерцающим счастьем луча, но и эта неподвижность тоже скитается где попало, и я, может статься, лучше бы переносил очевидность того, что у меня никогда не будет надежды взглянуть куда-то еще — монументальной колонны, перед которой держишься на ногах, но это постоянное движение, этот бесконечный каприз, эта погоня, которая оставляет меня на месте и тем не менее беспрестанно заставляет место менять, подталкивает меня поверить в истинное движение, движение живое и ищущее жизни, пусть оно даже и облачено в мощь и неподвижность судьбы. Каждый день или по крайней мере некоторые дни, но также и каждый отрезок времени и каждое движение дня показывает мне сквозь лучезарное пространство взлет свободного образа, поднимающегося из точки, которой я не вижу, к точке, которой я тоже не вижу, — и обе они для меня, наверное, сливаются, — полное великолепия неподвижное вознесение, но также и темное усилие, холодную фантазию, всегда одну и ту же и всегда тщетную, из которой подобное выходит, чтобы утвердить подобное, так что вся эта изумительная деятельность только и может, что дать мне силу мгновение за мгновением следовать за этим образом — уже и самому заброшенному в горнило видимостей образу, словно мы оба, выражаясь друг в друге, преследуем возможность придать пустой точке блеск и живую ценность истинного значения. И конечно же, точка так и остается пустой, да и все это может без конца начинаться вновь — начало все равно остается всегда немым и неведомым, но — что как раз и странно — я об этом не забочусь и продолжаю с невероятной жадностью сызнова набрасываться на мгновение, на все тот же миг, сквозь который, как мне кажется, замечаю некий проблеск: тут кто-то есть, кто не говорит, кто на меня не смотрит и, однако, способен на очаровательную жизнь и веселость, пусть даже веселость эта — одновременно и эхо высшего события, отражающееся по всей бесконечной легковесности времени, где ему никак не удержаться.