УЛЬВОВ РОДИЧ
В последовавшие за тем месяцы византийский флот прошелся по Эгейскому морю подобно громадной разноцветной метле.
Это больше походило на рыбную ловлю, чем на военную операцию; ведь они задались целью уловить в свои сети все обнаруженные там суда, за исключением самых мелких. Часто, обычно перед закатом, варяги видели черные корсарские корабли, удиравшие на юг, на Родос или Крит, чтобы избежать пленения.
К концу лета ромейские галеры были до предела загружены собранной данью и отнятыми у морских разбойников сокровищами. Варяги же по закону не имели права относить добычу на свои корабли, чтобы им не пришло в голову в последний момент изменить присяге и отправиться со всем добром домой, на Север.
Вообще, считалось, что в походе северяне должны сражаться, а не набивать себе карманы золотом, а так как сражаться почти совсем не приходилось, у них было много свободного времени.
На рассвете ромейские суда уходили по своим делам и присоединялись к варяжским только тогда, когда возникали какие-нибудь затруднения. В этом случае они подавали северянам сигнал при помощи горящих стрел. Стрелы обрабатывались составом из селитры и других веществ, известным как «греческий огонь» (рецепт византийцы позаимствовали у арабов).
Если же тревоги не было, на закате варяги собирали все свои корабли в одно место и сходились поговорить о том, о сем.
На харальдовом драккаре собирались только бывалые воины, поэтому разговор часто заходил о битвах и смерти.
Однажды вечером, когда темно-синее небо расцветилось мириадами звезд, несколько варягов собрались у огня, который Харальд по своему обыкновению разложил в жаровне на палубе своего корабля.
– Человек мужает от страданий, – сказал вдруг Эйстейн.
Рассуждения на эту тему всегда вызывали споры между норвежцами и исландцами. Что до данов и свеев, то те, как правило, только фыркали в ответ на попытки других завести об этом речь, или же хмурились и тут же переводили разговор на другое, например, на всякие тонкости свиноводства или цены на готландском рынке. Но в тот вечер один верзила-свей почему-то ответил:
– Тебе ли рассуждать об этом? Что ты можешь знать, просидев всю жизнь на каких-то паршивых островках, сплошь загаженных овечьим навозом да чаечьим пометом?
В разговор вступил Халльдор.
– Только Харальд Суровый вправе решать, что можно говорить, а что нет. А раз он не запрещал Эйстейну говорить, тот может рассуждать о чем посчитает нужным. Я приехал из Исландии. Даже ты, вероятно, слыхал, что есть такой остров – так вот, у нас овец и чаек никак не меньше, чем на Оркнеях. Я вижу, ты втихаря тянешься к топору, но это меня не беспокоит. Прямо у тебя за спиной стоят двое моих друзей. Стоит тебе поднять топор, и для тебя все будет кончено, раз и навсегда.
Мило улыбнувшись, свей обернулся. Позади него стояли, держась за топоры, Ульв и Гирик.
– Я по натуре любознателен, Халльдор сын Снорре, и к топору я потянулся лишь потому, что разговор этот мне ужасно интересен. Но я считаю тебя вруном и дураком и готов доказать, что я прав, если только твои приятели не будут вмешиваться.
– Отлично! – ответил Халльдор. – Назови время и место.
– Как это человек может расти от страданий, если, будучи ранен (а что это как не страдание?), частенько становится куда ниже ростом. Взять, например, моего дядю Глюма. Ростом он был с вашего капитана Харальда, если не выше. Старик был легок на подъем и жуть как любил разжиться на дармовщину, так что отправился он в Исландию и устроился там управляющим в одну усадьбу. Не припомню, как это место называлось…
– Это было в Тенистой долине, – мрачно проговорил у него за спиной Ульв. – Хозяина усадьбы звали Торхалл.
Свей с улыбкой обернулся к нему и кивнул:
– Ты прав, исландец. Да и тебе ли не знать эту историю. Дело-то было у тебя на родине, к тому же совсем недавно, лет пятнадцать назад.
Халльдор не менее решительно улыбнулся ему в ответ:
– Я тоже из Исландии. И историю эту тоже слышал. Но все равно рассказывай, раз начал.
Свей, успевший основательно приложиться к походному бочонку с пивом, утер свой длинный красный нос и принялся рассказывать дальше:
– Этот мой родич, Глюм, был не робкого десятка. И хотя на родине у него не выходило ничего путного, в Исландии, где кругом одни олухи, Глюм начал процветать. Он выскакивал по ночам из-за сараев и пугал их богатеев-вождей, а иногда залезал, опять же ночью, на крыши домов бондов[12] и принимался там топтаться, так что хозяева удирали, не помня себя от страха. За несколько месяцев дядя скопил больше золота, чем многие исландцы за всю жизнь. И все благодаря знаменитой шведской смекалке.
Эйстейн вдруг сказал:
– Я, кажется, догадываюсь, каков у этой истории будет конец. Надеюсь, что те, чьих родичей она не затрагивает, отойдут от огня и не станут подходить обратно, когда рассказ будет закончен.
Большинство варягов тут же миролюбиво отошли, свей подождал, пока все желающие удалились, потом продолжал вкрадчивым голосом:
– И вот, когда мой дядя совсем уже было разбогател и начал подумывать о том, чтобы вернуться в Швецию, самому стать хозяином и обзавестись семьей, объявляется некий не в меру ретивый юнец с коротким мечом и жгучим желанием избавить родину от этой напасти.
– И откуда же явился этот юнец? – спросил Ульв.
Свей и глазом не моргнул, а просто ответил:
– Из Бьярга. Ты еще что-нибудь хочешь услышать?
Ульв покачал головой, потом вдруг рванулся вперед, в освещенный костром круг, с мечом в правой руке. На левую руку у него был намотан плащ.
– Нет, спасибо, – проговорил он. – Можешь не продолжать. Того парня звали Греттир, он брат моей матери. А твоего родича он, помнится, порядком укоротил, на целую голову.
Свей тоже встал, улыбнулся белозубо и занес топор:
– О том-то и речь, исландец.
Все прочие расступились. Но тут на палубе драккара появился Харальд и немедленно спихнул жаровню за борт. Палуба погрузилась в темноту.
Никто как следует не разглядел, что случилось. Когда Гирик зажег лампы, Ульв со свеем лежали рядышком, оба с расквашенными носами и в синяках, издавая звуки, похожие на храп. Их оружие, меч и топор, лежало поодаль.
На следующее утро Харальд приказал причалить все варяжские корабли друг к другу и провел большой военный совет. Случилось это у берегов Наксоса. Выступая на совете, Харальд заявил:
– Все мы, норвежцы, свей, исландцы, даны, нормандцы и даже англичане, одной крови. И я не позволю проливать эту кровь в чужие нам воды, да еще бесплатно. Если я еще раз увижу, что кто-нибудь из вас, пусть даже это будет мой лучший друг, поднимет хоть кулак: чтобы ударить своего брата-северянина, самое меньшее, что его будет ждать – это плаха.
Прокричав это в свой кожаный рупор, он приказал расцепить корабли и спустился в трюм, где отлеживался Ульв. Тот стонал и ощупывал рот, стараясь определить сколько у него выбито зубов.
– Как ты думаешь, Ульв сын Оспака, люблю я свою правую руку? – спросил Харальд сурово, но не без дружеской теплоты в голосе.
Ульв промямлил, что Харальд любит свою правую руку.
– А что я сделаю, если меня ужалит в руку ядовитая змея и яд распространится по руке?
Ульв молчал. Но под тяжелым взглядом Харальда он в конце концов не мог не ответить.
– Ты отрубишь себе руку.
Харальд кивнул. В эту минуту он был чем-то похож на дракона.
– А зачем я ее отрублю, брат?
Ульв сглотнул, потом ответил:
– Чтобы яд не заразил все тело, командир.
А Харальд сказал:
– Так вот, Ульв, за этот флот я так же в ответе, как за собственное тело. И у меня не дрогнет рука отсечь любую его часть, от которой исходит зараза, могущая погубить все остальное.
Ульв решил, что настал его смертный час. Он не стал оправдываться, а замер, раскинув руки и подставив командиру горло. Не открывая глаз, он проговорил: