Я по природе своей не общителен, а туалетно-сопливая сторона жизни непременно сильнее бросается в глаза, когда большое количество людей собирают вместе под одной крышей. В армии дела обстоят не лучше, а в тюрьме, несомненно, хуже. Кроме того, детство — это возраст отвращения. Когда ты это уже замечаешь, но еще к этому не привык — скажем, между семью и восемнадцатью годами — кажется, что ты все время ходишь по канату над выгребной ямой. Но я не думаю, что преувеличиваю мерзость школьной жизни, когда вспоминаю, как наше здоровье и чистота запускались, несмотря на всю болтовню о чистом воздухе и холодной воде и физической культуре. Среди учеников часты были запоры по несколько дней подряд. Более того, регулярное хождение в туалет избегалось, так как единственным разрешенным слабительным была касторка или еще одно такое же жуткое снадобье под названием лакричный порошок. В бассейн нужно было окунаться каждое утро, но некоторые мальчики от этого уклонялись днями, попросту исчезая, когда звенел звонок, или же стоя на краю бассейна в толпе, а потом смачивая волосы грязной водой с пола. Восьмилетний или девятилетний мальчик не станет содержать себя в чистоте, если его не заставлять. Один новичок по фамилии Бэчелор, красивый маменькин сынок, поступил к нам незадолго до моего окончания. Первое, что я в нем заметил, была великолепная перламутровая белизна его зубов. К концу семестра, его зубы приобрели потрясающий зеленый оттенок. За все это время, по-видимому, никто не удосужился задаться вопросом, чистит ли он зубы.
Но конечно, разница между домом и школой была не только физической. Выступ на жестком матрасе в первую ночь семестра вызывал во мне чувство внезапного пробуждения, чувство «Вот — действительность; вот, с чем ты столкнулся». Дом может быть далек от совершенства, но он — вместилище любви, а не страха, где не нужно постоянно быть на страже от окружающих. В восемь лет тебя внезапно вырывали из теплого гнездышка, и бросали в царство силы, обмана и секретов, как золотую рыбку в цистерну со щуками. Против любого количества издевательств не было возмещения. Защитить себя можно было только доносительством, которое, кроме нескольких четко очерченных ситуаций, было непростительным грехом. Написать домой и попросить, чтобы родители тебя отсюда забрали, было бы еще менее мыслимым, так как это означало признаться с своем несчастье и непопулярности, чего мальчик никогда не совершит. Мальчики — эревонцы[5]: они считают, что несчастье позорно, и его нужно изо всех сил скрывать. Возможно, нам разрешалось жаловаться родителям о плохом питании или неоправданной порке, или ином дурном обращении со стороны учителей, но не других мальчиков. Тот факт, что Самбо никогда не бил богатых мальчиков, указывает на то, что жалобы иногда поступали. Но при моих особых обстоятельствах, я не мог попросить родителей ходатайствовать за меня. Даже до того, как я узнал о сниженной плате, я понимал, что они каким-то образом обязаны Самбо, и поэтому не могут защитить меня от него. Я уже упоминал, что за все время моей учебы в школе Св. Киприана, у меня никогда не было своей биты для крикета. Мне говорили, что «твои родители себе это не могут позволить». Однажды на каникулах по какому-то случаю родители упомянули, что они заплатили десять шиллингов с этой целью: но бита не появилась. Я не возмущался перед родителями, и тем более не стал поднимать вопрос с Самбо. Как я мог? Я всецело зависел от него, и десять шиллингов были такой малой долей всего того, что я ему был должен. Сейчас я понимаю, что совершенно невероятно, что Самбо зажилил эти деньги. Нет сомнений, что он просто запамятовал. Но важно то, что тогда я подумал, что он их зажилил, и что он имел полное право так поступать, если захочет.
Как трудно ребенку иметь какую-либо независимость характера, показывает наше поведение перед Флип. Думаю, что было бы правдой утверждать, что каждый мальчик в школе ее ненавидел и боялся. Но мы все перед ней пресмыкались так жалко, как только возможно, а поверхностный слой наших чувств к ней состоял из лояльности вперемешку с виной. Хотя школьная дисциплина зависела от нее более, чем от Самбо, Флип даже не делала вид, что судит по справедливости. Она была откровенно капризной. Поступок, которым ты в один день зарабатывал порку, в другой день мог вызвать лишь смех, как ребяческая проделка, или даже похвалу, так как он проявлял твою «силу характера». Бывали дни, когда все съеживались перед ее впавшими, укоризненными глазами, и бывали дни, когда она была кокетливой королевой, окруженной придворными любовниками, смеялась и шутила, разбрасывала щедроты или обещания щедрот («А если ты выиграешь кубок Хэрроу по истории, я тебе куплю новый футляр для фотоаппарата!»), и иногда даже сажала трех-четырех любимцев в свой «Форд» и везла их в чайную в город, где им разрешалось купить кофе и пирожные. В моем уме Флип была неразрывно связана с Елизаветой Первой, чьи отношения с Лейчестером, Эссексом и Рейли мне были понятны с самого раннего возраста. В разговорах о Флип, мы всегда употребляли слово «фавор». Мы говорили «я у нее в фаворе» или «я вышел из ее фавора». Кроме горстки богатых или титулованных мальчиков, никто не был у нее в фаворе постоянно, но даже на отщепенцев он иногда снисходил. Так, что хотя мои воспоминания о Флип в основном враждебны, я также вспоминаю немалозначительные периоды, когда я грелся от ее улыбок, когда она говорила мне «приятель» и называла меня по имени, а также разрешала мне пользоваться своей частной библиотекой, где я впервые познакомился с «Ярмаркой тщеславия»[6]. Но высшей точкой фавора было прислуживать за столом в воскресенье вечером, когда у Флип и Самбо к ужину были гости. Конечно, убирая, ты получал возможность закусить остатками пищи, но ты также получал лакейское удовольствие от стояния за сидящими гостями, и почтительного выхода вперед, когда они что-либо хотели. При первой возможности, ты подлизывался, и первая же улыбка превращала ненависть в раболепную любовь. Я всегда был потрясающе горд, когда добивался того, чтобы Флип засмеялась. Я даже по ее указанию писал vers d'occasion[7], комические стихи в честь памятных событий в жизни школы.
Я изо всех сил желаю подчеркнуть, что я не был мятежником, кроме как в силу обстоятельств. Я подчинялся кодексам, бывшим в силе. Однажды, ближе к концу моего пребывания в школе, я даже донес Силлеру о вероятном случае гомосексуализма. Я не очень хорошо себе представлял, что такое гомосексуализм, но я знал, что это случается, и это плохо, и это один из тех случаев, когда доносить можно. Силлер сказал, что я «молодец», из-за чего мне стало ужасно стыдно. Перед Флип, казалось, ты беспомощен, как змея перед заклинателем змей. У нее был неизменный запас выражений похвалы и ругани, целый набор готовых фраз, каждая из которых вскорости вызывала соответствующую реакцию. Было «Подтянись, приятель!», вдохновлявшее на пароксизмы энергии; было «Не будь таким дураком!» (вариант: «Смешно, не правда ли!»), после которого ты себя чувствовал врожденным идиотом; также было «С твоей стороны это не очень честно, разве не так?», всегда доводившее до слез. Но всегда в глубинах сердца, казалось, находится неподкупное «внутреннее я», которое знает, что что бы ты ни делал — смеялся ли или хныкал, или же был неистово благодарен из-за мелкой благосклонности — единственным подлинным чувством была ненависть.
4
Я узнал в самом начале своей карьеры, что можно согрешить против своей воли, и немногим позже я также узнал, что можно согрешить, не зная даже, что ты содеял, и почему это плохо. Некоторые грехи были слишком тонкими, чтобы их объяснять, а некоторые — слишком страшными, чтобы быть названными. Например, секс, который всегда тлел совсем неглубоко, но однажды, когда мне было двенадцать лет, взорвался огромным скандалом.