Очень редко, возможно, всего один раз за все лето, предоставлялась возможность сбежать от казарменной атмосферы школы, когда старшему учителю Силлеру разрешалось взять с собой одного-двух мальчиков для ловли бабочек на лугу за пару миль от школы. Силлер был седым мужчиной с землянично-красным лицом, который любил естественную историю, делал модели и гипсовые слепки, показывал волшебный фонарь, и тому подобное. Он и мистер Ноулз были единственными взрослыми, как-либо связанными со школой, которых я не боялся и которые мне не были противны. Однажды он завел меня в свою комнату, и доверительно показал мне свой никелированный шестизарядный револьвер с перламутровой рукоятью — он хранил его в ящике под кроватью. Ах, какой радостью были эти экспедиции! Проезжаешь две-три мили на одиноком пригородном поезде, и весь день туда-сюда бегаешь, держа в руках большие зеленые сети, а вокруг над травой парят чудовищные стрекозы, и стоит зловещая, болезненно пахнущая бутылка с ядом, а потом ты пьешь чай в таверне, заедая большими кусками бледного пирожного! Главным была железнодорожная поездка, которая, казалось, воздвигает магическую преграду между тобой и школой.
Характерно, что Флип недолюбливала эти экспедиции, хотя явно их не запрещала. — Ты что, ловил бабочек? — говорила она со злобной усмешкой, когда ты возвращался, изображая детский голосок. С ее точки зрения, естественная история («букашек ловить», как она, должно быть, выражалась) была детским развлечением, за увлечение которым мальчиков следовало высмеивать как можно ранее. Более того, она была каким-то образом плебейским занятием, и традиционно ассоциировалась с очкариками, никчемными в спорте. Она тебе не помогала проходить экзамены, и превыше всего, она была наукой, и следовательно, угрожала классическому образованию. Требовалось недюжинное моральное усилие, чтобы принять предложение Силлера. О, как я боялся усмешки про бабочек! Однако, Силлер, который работал в школе с первых дней, добился для себя некоей независимости: он умел обращаться с Самбо, и большей частью игнорировал Флип. Если они оба были в отъезде, Силлер исполнял обязанности директора, и в этом случае, вместо того, чтобы читать нам очередную проповедь на утренней молитве, он читал нам истории из Апокрифов.
Большинство приятных воспоминаний моего детства, и лет так до двадцати, так или иначе связаны с животными. Мне также кажется, что большинство приятных воспоминаний, связанных со школой Св. Киприана, относятся к лету. Зимой из носа постоянно текли сопли, пальцы были слишком холодными, чтобы застегнуть рубашку (особенно несчастными были воскресенья, когда мы надевали итонские воротнички), а также был ежедневный кошмар футбола — холод, грязь, отвратительный скользкий мяч, который летел тебе прямиком в лицо, пихающие колени и топчущие ботинки старших мальчиков. Проблема была в том, что зимой, лет после десяти, я редко был здоров, по крайней мере во время занятий. У меня была аномалия строения бронхов и поражение одного легкого, которое было обнаружено лишь через много лет. Так, что я не только страдал хроническим кашлем, но и бегать для меня было мучением. В те же годы, «хрипение» или диагностировалось, как плод воображения, или считалось моральным расстройством, вызванным перееданием. — Ты хрипишь, как концертина, — говорил Самбо неодобрительно, стоя за моим стулом, — Ты постоянно набиваешь живот, вот почему. О моем кашле говорилось, как о «кашле живота», что звучит как отвратительно, так и предосудительно. Лекарством от него считался быстрый бег, который, если им достаточно заниматься, «прочищал грудь».
Удивительно, до какой степени — не могу сказать, что невзгоды, но убожество и запущенность — принимались за должное в школах для детей высшего класса того периода. Почти как в дни Теккерея, считалось естественным, что восьмилетний или десятилетний мальчик должен быть жалким, сопливым существом, его лицо почти постоянно грязным, на руках цыпки, ногти обгрызены, его платок — промокший ужас, его зад зачастую весь в синяках. В последние дни каникул, перспектива возвращения в школу лежала в груди, как свинцовый комок отчасти из-за ожидаемого физического неудобства.
Характерная память о школе Св. Киприана — это поразительно твердая кровать в первую ночь семестра. Так, как это была дорогая школа, учась в ней, я сделал шаг вверх по социальной лестнице, но стандарты удобства в ней были во всех отношениях гораздо ниже, чем у меня дома, и даже чем дома у рабочих побогаче. В баню ходили всего раз в неделю, к примеру. Еда не только была невкусной; ее также не хватало. Никогда ни до, ни после того я не видел такого тонкого слоя масла или джема на ломтике хлеба. Подозрения в том, что я придумываю, что нас недокармливали, рассеиваются, когда я вспоминаю, к каким ухищрениям мы прибегали, воруя еду. Вспоминается, что я несколько раз в два или три часа ночи крался через, как казалось, мили лестниц и проходов — босоногий, после каждого шага останавливаясь и прислушиваясь, парализованный страхом перед Самбо, привидениями и ворами одновременно — чтобы украсть черствый хлеб из кладовой. Младшие учителя ели вместе с нами, но кормили их чуточку получше, и если предоставлялась наименьшая возможность, мы обыкновенно тибрили шкурки бекона или кусочки жареной картошки, убирая за ними тарелки.
Как всегда, я не видел веских коммерческих причин недокармливания. В общем и целом, я соглашался со взглядами Самбо о том, что мальчиковый аппетит — это некая болезненная опухоль, рост которой нужно сдерживать постольку, поскольку возможно. Принцип, который нам часто повторяли в школе Св. Киприана, заключался в том, что здоровее вставать из-за стола таким же голодным, каким ты за него сел. Всего одним поколением раньше, школьные обеды зачастую начинались неподслащенным пудингом из почкового жира, который, говорилось откровенно, «перебивает мальчикам аппетит». Но недокармливание было, наверное, менее вопиющим в подготовительных школах, в которых мальчик полностью полагался на официальное питание, чем в частных средних школах, где ему разрешалось — более того, от него ожидалось, что он будет частично покупать себе еду. В некоторых школах, ему буквально нечего было есть, если он регулярно не покупал себе яйца, колбасу, сардины и т. д., и его родители ему не оставили на это денег. В Итоне, например, ученика почти не кормили после дневного обеда. С вечерним чаем давался только хлеб с маслом, а в восемь часов подавался скудный ужин из супа или жареной рыбы, а чаще всего лишь хлеб с сыром и водой. Самбо однажды поехал в Итон, чтобы навестить своего старшего сына, и вернулся в снобском экстазе от роскоши, в которой живут ученики. Они им на ужин дают жареную рыбу! — воскликнул он, сияя всем своим пухлым лицом. — Такой школы больше нигде в мире нет! Жареную рыбу! Традиционный ужин беднейших рабочих! В самых дешевых интернатах наверняка было еще хуже. В раннем детстве я как-то видел, как учеников начальной школы-интерната, должно быть, детей фермеров или лавочников, кормили вареными легкими.
Любой человек, пишущий о своем детстве, должен опасаться преувеличений и жалости к себе. Я не хочу утверждать, что я был мучеником, или что школа Св. Киприана была неким подобием Дотбойс-Холл[4]. Но я фальсифицировал бы собственную память, если бы не записывал, что вспоминается в основном чувство отвращения. Жизнь в тесноте, с недокармливанием и недомытьем была отвратительной так, как я ее помню. Если я закрою глаза и скажу «школа», то конечно, перед моими глазами сначала возникнет физическое окружение: ровная спортплощадка с павильоном для крикета, маленький сарайчик возле стрельбища, спальные помещения, в которых вечно дули сквозняки, пыльные, занозистые коридоры, асфальтированная площадка перед спортзалом, а за школой молельня, построенная, как казалось, из свежесрубленной сосны. И почти в каждом месте глаз режет какая-то мерзкая деталь. Например, кашу мы ели из оловянных мисок. У этих мисок свешивались кромки, и под кромками собиралась скисшая каша, которая отслаивалась длинными полосками. Сама каша содержала в себе больше комков, волос и неизвестного происхождения черных крупинок, чем это представлялось возможным, если их в нее никто не клал нарочно. Начинать есть такую кашу было опасно; ее нужно было сначала перебрать. А грязная вода бассейна — он был двенадцать-пятнадцать футов в длину, и вся школа в него должна была окунаться каждое утро, и я сомневаюсь, что воду в нем меняли сколь-либо часто — и вечно сырые полотенца, пахнущие сыром; а иногда зимой, мутная морская вода из Девонширских Бань, которая забиралась прямо от пляжа, и в которой я однажды заметил плавающий человеческий кал. А потный запах раздевалки, в которой стояли жирные тазы, а за ними ряд грязных, обшарпанных туалетных кабинок, на дверях которых не было никаких замков, так что когда ты там сидел, кто-то к тебе непременно вламывался. Мне нелегко вспоминать школьные годы, не чувствуя какой-либо холодный и гадкий запах — смесь запаха потных чулков, грязных полотенец, запаха кала, несущегося по коридорам, запаха вилок с засохшей едой между зубцов, тушеной бараньей шеи, вперемешку со звуком ударов дверцы от туалетной кабинки и ночного горшка о пол спальни.