Занятые своим делом воры не сразу вспомнили о нем.
— А ты чего стоишь? — спросил Патрет. — Может, тут остаться надумал? — он обменялся с напарником многозначительным взглядом, в котором Шкет прочитал приговор себе: такие свидетелей не оставляют. Он молча взял один из набитых доверху мешков и побрел к выходу. Но уходить ему не хотелось. И дело не в жратве. Сегодня ночью он понял, что Мария для него не безразлична. Сидит, наверное, бедолага, от страха забилась в какую-нибудь щель и плачет.
Однако он плохо знал эту женщину. Едва воры, нагруженные чужим добром, приблизились к наружной двери, как она сама собой открылась, и на пороге возникла Мария с вилами в руках.
— Стойте, ироды! А ну бросайте мешки! Ишь, чего захотели! Хозяин! Бери ружье. Выпускай собак!
— Баба! — нисколько не боясь ни ее вида, ни слова «хозяин», заорал Патрет.
Похоже, он знал, что Филимона нет дома, и что собак у него никогда не было. Не знал он только про Марию.
— Жена? — легко завладев вилами, он далеко отбросил их в сторону и потянул женщину к себе одной рукой.
В другой все еще держал мешок. — А мы от твоего Филимона. Велел кой-чего привезти — покупателя нашел. Он в Сосновке у Михеева. Тебе привет. Велел передать — завтра приедет… — говоря это, он все сильнее прижимал женщину к себе.
А поскольку мешок ему мешал, он бросил его и, не успел Шкет глазом моргнуть, повалил Марию на пол. Шкет растерялся: у Филимона в Сосновке действительно был приятель Михеев — бывший политзэк, а теперь продавец в магазине, куда возил Филимон иногда на продажу и окорока, и колбасы, и пушнину. Но так думал он, пока Патрет не повалил Марию на пол и стал срывать с нее одежду. Тогда Шкет понял, что все сказанное — вранье, что эти двое — те, за кого он их принял с самого начала — мокрушники и грабители, и бросился на помощь женщине. Патрет успел разорвать на ней платье. Но большего не добился. Мария сопротивлялась отчаянно. Шкет даже не подозревал, что бабы способны на такое: она раскровенила бандиту лицо, поцарапала глаз. Патрет уже лежал на ней, когда Шкет изо всей силы толкнул его ногой в бок. От неожиданности тот свалился на пол и запутался в своих штанах.
— А ты молоток! — сказал Лох, дружески хлопнув Шкета по плечу. — Нашел время, козел! Линять надо!
— Лох! Мочи падлу! — взвыл Патрет, пытаясь встать на ноги.
Воспользовавшись моментом, Мария откатилась в сторону, упала с помоста на кучу соломы и мгновенно исчезла. Шкет знал, где она может спрятаться, но промолчал. Сейчас угроза нависла над ним.
— Ты чего, Патрет? — Лох был молод и желал быть справедливым. — Своего мочить?
— Вертухаям он свой! — зарычал Патрет, всей тушей опрокидываясь на Шкета и пытаясь схватить его за горло. — Где бикса?[44] Ты с ней заодно, падло!
Шкет чувствовал, что еще секунда — и его задушат железные пальцы громилы. Помощь пришла неожиданно — не даром же вместе в кандее клопов кормили! Лох, понимая, что напарник потерял голову, встал над ними обоими и, захватив подбородок Патрета, стал загибать его голову назад к спине. Это помогло — бандит выпустил Шкета, огляделся.
— Где она? Где бикса?
— Смылась, — ответил Лох. — Линять надо, сам знаешь…
Но Патрет поднялся со Шкета не сразу. Еще с минуту бил кулаками в окровавленное его лицо, а поднявшись, стал пинать ногами уже потерявшего сознание зэка.
Когда и как они ушли, Шкет не слышал и не видел. Очнулся от холодной воды, которой его поливала Мария. Она же помогла ему подняться и отвела к себе в каморку — сам он, наверное бы, не добрался. Лежа на ее мягком, как перина, тюфяке, спросил, как спрашивают о докторе, которого ждут:
— Филимон скоро вернется?
— Обещался в самом деле завтра. Как они узнали? Не иначе побывали у Михеева в Сосновке. Господи, а вдруг с ними обоими чего сотворили?
— Уходить мне надо, — с трудом выговорил Шкет. — Подумает, я их навел.
— Куда ты пойдешь такой-то? — она по-матерински ласково провела шершавой от мозолей ладонью по его щеке, уже начавшей опухать и потому болезненной. — Надо же как он тебя… А ты, видать, еще и не брился ни разу? Маленький ты мой! Спасибо тебе! Кабы не ты, надругался бы он… Экий боров, право! Вернется Филимон, все ему расскажу.
— А не поверит?
— Как же не поверит-то? У тебя… да и у меня — все видать. Что мы — сами себя метелили?
Их обоих лихорадило не столько от холода, сколько от всего пережитого. Не раздумывая, Мария забралась к нему под одеяло, прижалась молодым горячим телом к его избитому, но вовсе не безучастному к ее ласкам.
— Ты и вправду совсем молодой. Чего ж зубов нет? Али цинга съела? Миленький ты мой! — она обняла его и еще крепче прижала к себе. А он, сцепив зубы от боли, терпел ее объятия и старался не закричать. Она стала ощупывать его раны и сказала, что их надо смазать «филимоновой мазью». Затем принялась стаскивать с него штаны, рубашку, а он снова терпел и послушно поворачивался по ее команде. «Мазь филимонова» имела знакомый запах — чем-то похожим мазал его рану когда-то лепило Финоген. Намазав где надо, Мария умело забинтовала раны и снова легла рядом — молодая, горячая, ждущая. Шкет полежал немного, потом робко протянул руку и коснулся обнаженного тела Марии, стал ощупывать его и гладить неумело и робко. Она легко поддавалась его ласкам, хотела их и поощряла его, когда он боязливо отдергивал пальцы от запретного… Пахло ее потом, снегом и цветами. За свои неполные девятнадцать лет ему ни разу не приходилось не то что лежать рядом с женщиной, но даже просто стоять близко от нее. Даже в малолетке воспитателями были мужчины. Лет с четырнадцати ему начали сниться сны, дотоле невиданные: то ласкал он какую-то царевну несказанной красоты, то Марину Ладынину обнимал, совсем как взрослый, и не смущался даже, а тут наяву, рядом с живой женщиной, то и дело обмирал сердцем.
Вспомнились трехлетней давности строки, накарябанные огрызком карандаша на стене барака:
Ты идешь, неслышно ступая,
Златокудрая и нагая,
Не моя, не твоя и не наша —
Вертухайская дочь Наташа.
Когда томление плоти становилось невыносимо, он залезал на крышу барака, с которой был виден весь поселок, и подолгу смотрел на женщин и девушек-вольняшек в легких платьях, передвигавшихся туда-сюда по поселку. Одна златокудрая лет семнадцати в ситцевом коротком платье и синих тапочках на босу ногу особенно ему приглянулась. Может, оттого, что жила в ближайшем к зоне домике. Чья она дочь — вертухая или просто вольняшки, приехавшего в Сибирь на заработки, он так и не узнал. В стихах же почему-то увидел ее обнаженной и дал ей отца-вертухая.
Лежа сейчас рядом с притихшей Марией, он вновь вспомнил придуманную Наташу и вдруг смело и жадно потянулся к настоящей, живой и горячей, всем своим истосковавшимся по женской ласке телом.
Опомнились они, когда за окном забрезжил рассвет. Мария вскочила первая, белея в полутьме ягодицами, собирала разбросанные одежды — свои и чужие.
— Господи! Да вставай же ты скорее! Вот-вот Филимон нагрянет.
Но он не приехал ни в этот день, ни в следующий. И все эти дни Шкет не покидал каморки Марии. Получалось, что не только она ему, но и он ей открывал новый, неведомый мир.
— Дивно мне, — говорила женщина, — вроде и не жила до тебя ни с кем. Не ласкали мужики — насиловали, и вдруг ты… — и снова набрасывалась на него, как дикая рысь на кролика, — целовала истово, неудержно. Потом недолго отдыхала. Отдыхая, переворачивалась на спину, смотрела в потолок. — И зачем бежал, если не знал, что такое свобода?
— Все бежали…
— Их тоже ловили?
Он не ответил. Вспомнил разбитый череп Мохнача, кровавую его плоть, вернее, то, что от нее осталось.
— Мне пока везло. Только вот… — он перевернулся на живот, дал ей полюбоваться штапом на спине. — Да еще зубы выбили.