Бойцы по одному выходили из комнаты и оставались стоять на крыльце с непокрытыми головами…
Анюта увидела глаза Наумова. Ставшие непомерно большими, они странно потемнели и походили теперь на глаза лошади. Не было в них больше злости, но не было и мольбы, которую она заметила раньше. Сейчас в них было какое-то странное спокойствие, какая-то затаенная нечеловеческая тоска. Сознание, по-видимому, возвратилось к нему полностью, потому что он сказал сидевший тут же Зине:
— Ребятам скажи, чтобы Коткова слушались. Передай: я приказал.
Он замолчал, пережидая приступ боли, а когда она немного отпустила, продолжал:
— Скорей бы уж… Сестрица, сколько там осталось?
Он спрашивал, как спрашивают о приходе поезда, который должен отвезти его в другой город.
Анюта не выдержала. В ее душе проснулось что-то властное, которого не было раньше, заставившее, если не поверить в свои силы, то, по крайней мере, что-то уже делать, а не сидеть сложа руки. Начав двигаться, она уже не могла остановиться. Глаза умирающего следили за каждым ее движением сначала безразлично, потом со все возрастающей надеждой.
Анюта еще ничего не успела сказать, а Зина уже, раскрыв дверь, кому-то махала рукой. Вокруг Анюты засуетились люди. Один кипятил воду, другой, отобрав несколько нижних рубашек, рвал их на ровные полосы, третий точил на припечке кинжал. Потом всех лишних удалили, и в комнате остались Анюта с Зиной, Трофимыч с засученными по локоть рукавами и еще четверо партизан, из тех, кто потяжелее и посильнее. В санитарной сумке не оказалось наркотических средств…
Анюте дали вымыть руки. Потом все расступились. Она увидела лежащего на боку бледного, обросшего щетиной человека. Не командира, нет, но мало знакомого ей человека. Правая рука его, поднятая вверх и туго перетянутая с самого плеча жгутом, была очень толстая, красная с синевой, покрытая гладкой, лоснящейся кожей.
«Гангрена», — подумала про себя Анюта и тут же сказала вслух;
— Товарищи, это гангрена!
При этом слове все подались вперед, словно рассматривали что-то микроскопически малое. Котков сказал, жарко дыша над самым Анютиным ухом:
— Гангрена так гангрена, тебе лучше знать. Давай, дочка, не тяни, делай что надо!
Кто-то подал остро заточенный кинжал. Четверо партизан по команде Зины навалились на Наумова, сама Зина держала деревянный поднос с иголками и суровыми нитками. Операция началась.
Прижав руку командира к груди, Анюта сделала первый круговой надрез. Наумов не проронил ни звука. Врезаясь дальше в упругую ткань, Анюта чувствовала, как под ножом напрягается, дрожит, как струна, тело больного. Когда боль становилась особенно нестерпимой, он только скрежетал зубами. Потом он потерял сознание. Анюта начала пилить кость.
Никто не знал, сколько часов длилась эта операция. Люди потеряли счет времени. Даже стоявшие под окнами бойцы не могли после припомнить, кто говорил — два часа, кто утверждал — четыре…
Раза два Наумов приходил в себя, но от сильной боли снова впадал в забытье. Иногда выдержка изменяла ему, и тогда в комнате раздавался крик, от которого кровь стыла в жилах.
Рано или поздно всему приходит конец. Сделав последний шов, Анюта, шатаясь, как пьяная, вышла на улицу, забыв вымыть руки. Здесь, не отвечая на расспросы и не глядя на столпившихся бойцов, она опустилась на крыльцо и замерла, обхватив руками гладкий деревянный столбик.
Через два дня Наумову стало лучше. Температура спала, боль утихла. Партизаны решили оставить хутор. Людей повел Котков. Вел днем без дорог, руководствуясь ему одному известными приметами. Ночью давал отдохнуть. Люди уставали, неся на себе раненых, да и места здесь были поистине гибельные: что ни шаг, то болото, что ни два, то озеро либо непроходимая чаща. На третий день пути до них начали доноситься звуки боя. Трофимыч на слух определял, когда «работает» артиллерия, когда — минометы.
— Похоже, к передовой вышли, — сказал Трофимыч.
— Откуда ей тут быть? — удивился Наумов. — Мы же на запад шли.
— Не на запад, а на юг. К тому же теперь ни одна душа не разберет, где фронт, где тыл, все перемешано. Вот в ту германскую — другое дело! Никто тебя не окружал, не забегал в тыл. Шла стенка на стенку, и все. Бывало, взберешься на какой пригорок, все как на ладони: тут наши, тут немцы. Здесь артиллерия бьет, там конница в боевой порядок строится. Фронт как фронт: в одну линию!
— Тоже — война! — усмехнулся Наумов. — На Пасху, на Рождество перемирие заключали…
— На Пасху — это верно, — согласился Трофимыч, — потому такой праздник… А насчет Рождества это тебе уж кто-то сбрехал! Вот я помню…
Договорить он не успел. Из кустов раздались выстрелы.
— Отходи! — закричал Котков, выхватывая наган, но отходить было некуда. Стреляли и справа, и слева, и сзади. Партизаны приготовили гранаты, но чей-то голос крикнул по-русски:
— Бросай оружие, фашистская сволочь! Все равно попались!
— Не стрелять! — приказал Котков, садясь на снег. — Свои…
* * *
На другой день партизаны отправляли раненых на Большую землю. Их было необычайно много, и Анюта с трудом разыскала своих. Все приготовленные к отправке сидели и лежали на окраине деревни, неестественно белея в полутьме свежими бинтами и бледными лицами. Наумов сидел, придерживая левой рукой опустевший рукав, и ритмично покачивался.
— Болит? — спросила Анюта и, не получив ответа, присела рядом с ним на корточки. — Давайте я Вам сменю повязку. Дорога дальняя, а она у Вас намокла.
Он молча отодвинул ее руку и продолжал свое покачивание. Она настаивала. Между ними произошло что-то вроде настоящей борьбы. Плюшевый заяц, лежавший у Анюты за пазухой, от резкого движения вывалился. Анюта поспешила нагнуться, испуганно глядя на командира. Он отвернулся.
И вдруг девушка услышала шепот.
— Простите… Простите меня… — тихо говорил Наумов. — За все простите. И за это тоже… Теперь я знаю… Все знаю…
«Никита рассказал, — догадалась она. — Ну что ж, тем лучше». Она огляделась. Вокруг сидели незнакомые ей раненые партизаны, и один радостно говорил товарищу:
— Не знаю, как ты, Степан, а я после этой беготни по лесам никак не могу нажраться! Будто прохудилось что во мне: ем, ем, и все мало! Слушай, правда ай нет, мне повар сказал, что ежели человек будет два дня есть столько, сколько я, то на третий день у него непременно произойдет заворот кишок?
— У тебя, Вася, не будет, — заверил его сосед, — ты у нас закаленный.
— Вот и я думаю: не должно бы…
Подошли грузовики, и раненых начали грузить на них, укладывая рядами поперек, чтобы больше ушло. Те, кому лежачих мест не хватило, устраивались вдоль бортов. Неожиданно пошел снег с дождем, раненые забеспокоились, принялись переползать в кузове, жаться друг к другу. При этом они материли и худую осень, и разъезженную вкривь и вкось дорогу, и подмоченную махру, и еще многое, многое другое, что разом свалилось на их стриженые головы…
И только один человек был рад этому внезапному дождю. Капли, стекая по слипшимся, спутанным волосам Наумова, бороздили его худые щеки, и никто, ни один человек теперь не мог заметить его минутной слабости.
— Я буду писать вам, — сказала Анюта.
— Куда?
Она пожала плечами.
— Лучше какой-нибудь знак подайте, что живы, — попросил он.
— Какой? — моторы грузовиков работали, раненые громко переговаривались, остающиеся кричали им, и разобрать слова было трудно. Тогда Наумов нагнулся и на забрызганном грязью борту машины пальцем нарисовал голову зайца.
В это время подошли Трофимыч и остальные партизаны его отряда.
— Понятно, — сказала, улыбнувшись, Анюта.
— Понятно, командир, — сказал Трофимыч и строго посмотрел на Анюту.
— Понятно, — негромко повторили партизаны. Машины тронулись. За одну ночь им предстояло проделать огромный путь по бездорожью, через леса и равнины, через болота и овраги, и никто не знал, удастся ли им достичь желанного берега.