Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Профессор умер до того, как мне пришла в голову мысль взяться за перо. Сейчас я бы, кажется, отдал часть своей жизни, если можно было его вернуть хотя бы на год, на два. Мы очень много теряем по своей серости, а иногда и лени. Вместе со мной в лагере отбывали срок ученые, бывшие военные, разведчики наши и немецкие, бывшие учителя школ и писатели.

Однажды я проснулся от того, что кто-то настойчиво толкал меня в спину кулаком. С трудом разлепив веки, я увидел тщедушного старика в опорках на босу ногу, в каком-то рубище вместо лагерного клифта. Я знал его. Он часто пытался читать нам лекции по физике, но всегда неудачно. Полуголодный, истомленный работой на морозе, зэк больше всего на свете дорожит драгоценными минутами сна. И ему не до законов Ома.

— Проснись, Станислав! — хрипло произнес старик. — Сегодня ночью я сделал открытие! Да-да, открытие! Я знаю, все будут смеяться, если я им об этом скажу. Ведь меня считают сумасшедшим! Но ты-то ведь знаешь, что это не так!

— Чего ты хочешь, гумозник? — как я ненавидел его в ту минуту!

Как-то пожалел и защитил от шпаны, и теперь он мешает мне спать.

— Зачем ты меня будишь? — я выругался.

Он пропустил мою ругань мимо ушей.

— Ты можешь не спать еще с полчаса?

— Нет, не могу! Через два часа подъем.

— Я тебя прошу. Нет, умоляю! Только полчаса.

Я с силой оттолкнул его и повернулся на другой бок. Спать мне действительно оставалось меньше двух часов. И тогда он крикнул на весь барак:

— Стас, не спи! Ведь я записываю на твоих мозгах! Не жалеешь меня, пожалей открытие, которое я сделал. Оно нужно Родине! Выслушай же и запомни слово в слово! Только это мне от тебя надо.

Но тут, разбуженный его криком, поднялся со своего топчана бригадир. Он молча взял бывшего профессора за шиворот, вытолкал за дверь и снова лег на свое место. При этом он ворчал не то сердито, не то назидательно:

— Цацкаешься ты со всякими психами. Гнать их надо в шею, а не выслушивать бред.

Через минуту он уже храпел, а я не смог уснуть до самого подъема. Кроме зла на профессора, у меня неожиданно проснулась жалость к таким, как он. Как-то бригадир сказал: «Не жалей, Волчара, никого. Если начнешь жалеть, значит, сам скоро подохнешь. Такой закон тайги».

Но, несмотря на предостережения бугра[13], я жалел. И с каждым годом все сильнее. Это не приносило несчастным пользы, разве иногда сунешь кому-нибудь сухарь в карман или мороженую рыбку прямо в руку, чтобы урки не заметили. Однако настоящая человеческая жалость, подчас граничащая с болью, пришла много позже — когда уже все, что было, осталось позади. Когда меня самого, наконец, пожалели.

Впрочем, возможно я просто стал старше. Ведь жалость как раз удел стариков. Тогда уж не из жалости ли к людям я стал писать свои мемуары? А может быть, не к ним, а к себе? Ведь не собираюсь же прославлять свое имя в литературе, да и денег за этот труд вряд ли кто даст. Тогда зачем изнуряю себя постоянными воспоминаниями? Ради чего мучительно уточняю события, которые так старался забыть?

Когда-то, еще находясь в Эвенкии, клялся себе и другим, что если доживу до свободы, никогда не вспомню о своем прошлом. Не забуду только друзей. Всех, с кем делил и радость, и горе. И вот, вызывая в памяти дорогие сердцу лица, замечаю, что подле них — позади, с боков появляются из тьмы, потом исчезают, затем возникают снова те, кто и так мучает меня в кошмарных снах, кого я ненавижу и боюсь. Хорошая чарка водки спасает, но ненадолго. Да она и не выход. Это я знаю и без доктора, который мне советует остерегаться проклятого зелья, а сам прибегает к спасительной влаге частенько. Что-то не ладится у него на работе. Кажется, новый главврач задумал избавиться от строптивого старика. То, что этот старик почти гений в своем деле, его не останавливает. Сам он молод, полон честолюбивых планов и силен связями — сам второй секретарь обкома с ним на «ты».

Сегодня мне опять плохо и опять я жду своего доктора, полюбившегося мне дорогого Семена Мефодьевича. Но приходит не он, а Павлина со своими шприцами. Не успев раздеться, командует;

— А ну, Штопаный, подставляй задницу!

— А где Семен Мефодьевич? — спрашиваю я.

Павлина замирает со шприцем в руке. Она внимательно рассматривает столбик лекарства в стекле и молчит. Я повторяю вопрос. Она опускает руки, медленно подходит ко мне и долго примеряется, прежде чем уколоть.

— В палату положили нашего Мефодьевича, — произносит неожиданно и вдруг резко и очень больно колет иглой.

— Как в палату? — кричу я. — Почему в палату? Зачем в палату?

О том, что врачи тоже могут заболеть, как-то забывается.

— Не дергайся, — говорит сердито Павлина. — Опять иголку сломаешь. А положили, потому что сердце у него…

То, что у него есть сердце, я знаю и без нее. Сейчас мне надо выяснить, что с ним. Но Павлина вместо ответа вдруг говорит:

— У тебя найдется чего-нибудь выпить? — говорит тихо, явно стесняясь своей просьбы.

Но я знаю и другое: ни у кого, кроме меня, она бы водки не попросила.

Через минуту Марина, которая все слышала и поняла раньше меня, подносит ей стопку водки и бутерброд.

— А огуречика нет? — виновато поднимает глаза Павлина. — К огуречику я больше привыкла, солененькому…

Марина приносит на тарелке огурцы, капусту — все, что мы знаем, любит Павлина. Выпивает она сегодня как-то странно, без особого желания, медленно и задумчиво. Так пьют обычно на поминках.

— Что с доктором, Павлина Даниловна? Не томите, пожалуйста! — это Марина.

Мы оба замирает в страхе. Павлина это понимает.

— Да жив он, жив! Чего дергаетесь? Чего надо медицина сделает. Чай, сам врач, да и мы тут тоже не лыком шиты.

Я подозреваю, что еще до прихода к нам Павлина хлебнула водочки, и теперь ее развозит.

— Дергаться нечего. Чего надо все сделали, а он доктор… — она тяжело встает и идет к двери. Там медленно надевает пальто, калоши и вдруг замирает, прислонясь к косяку.

— Инфаркт у него, — говорит тихо, и я начинаю сомневаться, что она пьяна. — Вераванна всю больницу на уши поставила. Понимает баба, хоть и молода. Да как не понять? Чай, не слепая, видит — вся наша медицина на Мефодьевиче держится.

— А что ваш новый главный? — спрашиваю я. — Он-то что говорит?

Павлина резко отлипает от косяка, глаза ее трезвы, взгляд свиреп:

— А что главный? Его Вераванна и в палату не пустила, потому как все из-за него! Ну, пойду, а то он там, а я — здесь…

Она уходит с торопливостью человека, присутствие которого должно кого-то спасти…

Я замечаю на столике забытую ею рюмку водки и торопливо выпиваю. Марина не замечает. Она подходит к окну и, прижимая руку к груди, страстно просит:

— Господи, только бы все обошлось! Только бы наш доктор остался жить! Господи! Если ты есть…

Лично я знаю, что ОН есть. Когда мне плохо, я обращаюсь к НЕМУ с мольбой о пощаде. И ОН щадит и спасает. Ведь пощадил же и в этот раз: направил руку Жука в сторону!..

— Господи, помоги ему, спаси его! — шепчет Марина.

Как и я, она не знает ни одной молитвы, но молится страстно, со слезами на глазах.

Семен Мефодьевич нам обоим дорог. И не только нам. Если он умрет, город осиротеет. Из всех врачей райцентра только он один способен подняться среди ночи и в дождь, и в стужу бежать в конец города к больному. Как у всех врачей «Скорой помощи», у него есть рабочее и нерабочее время. Он также имеет право однажды выспаться всласть, но почему-то этим правом не пользуется.

Беда в том, что он врач широкого профиля. Когда-то до революции это было в порядке вещей. Но после прихода большевиков земство «приказало долго жить». Врачи разделились на хирургов, терапевтов, гинекологов, невропатологов и прочих и заняли места в своих кабинетах. Совать нос к коллегам считается неэтичным. От такой жесткости страдают больные.

Старая бабка, не зная, что у нее болит, садится возле двери кабинета, где поменьше народу. Часа через два выясняется, что сидела не там и не к тому доктору. А который нужен, того уже нет, — закончил работу, ушел, и бабка ковыляет к своему Мефодьевичу. С трудом взобравшись на пятый этаж, робко стучит клюкой в клеенчатую дверь: сказывали, будто хворает он.

вернуться

13

Бригадир.

28
{"b":"277998","o":1}