— Посмотришь, чем это кончится, — говорил Жук, поглядывая на бедлам в соседней комнате. — Нагрянут менты и всем амба!
Однако нагрянула не милиция, а сам Георгий Анисимович в сопровождении четырех добрых молодцев, вооруженных металлическими палками и кастетами. Миг — и скромное жилище кроткой Голубки превратилось в арену невиданной битвы воров одной масти. Явление крайне редкое и потому запоминающееся. Много позднее я слышал об этом событии различные толки среди воров, но ни одного слова правды так и не услышал.
Истинная же причина такого избиения была проста, как огурец. Последний из могикан, представитель уходящего в прошлое воровского племени 30-х годов Георгий Анисимович Гладков, он же Доктор, он же Боксер, делал отчаянную попытку сохранить в девственной чистоте свитое им гнездо профессиональных воров, свою до некоторой степени вотчину, свое поместье. Известно, что тираны редко расправляются с непокорными рабами лично. За них это делают рабы же, которым тиран бросил более жирный кусок. Наш тиран не был исключением. Его добрые молодцы отлично знали свое дело. Если бы я знал, что вскоре встречусь с ними в иной обстановке, я не восхищался бы ими в ту ночь…
Прямо с порога они принялись честно отрабатывать свой «жирный кусок». Кое-кто из шпаны посмелей попытался было «качать права», но был избит особенно жестоко и едва унес ноги. Все было кончено буквально через несколько минут; поломанная мебель выкинута во двор, битые стекла, черепки посуды сметены в кучу. От покинувших поле боя мужчин остался только папиросный дымок, а от женщин… Впрочем, помнится, женщины остались. По законам войны они стали добычей победителей. «Последний из могикан» милостиво разрешил им это, и слегка пригубив единственный оставшийся целым бокал, величественно удалился.
Не скажу, чтобы эта оргия была красивее прежней. Четверо добрых молодцев и примазавшийся к ним Шустрый производили ничуть не меньше шума, чем полтора десятка их предшественников. В нашу комнату, где кроме нас с Валеркой прятались Кривчик и Митя-Гвоздь, забегали полуголые проститутки, спасавшиеся от своих новых кавалеров, и влетали бутылки, пущенные нетвердой рукой. К утру молодцы угомонились, а на рассвете и вовсе исчезли, оставив превращенную в свинарник комнату и спящих где попало девиц.
После этого наша жизнь еще долго не могла войти в нормальную колею. А милая наша хозяюшка с неделю ходила, замотав голову мокрым полотенцем, и прятала от всех громадные синяки под глазами, полученные случайно во время потасовки. После погрома в притоне Митя-Гвоздь успокоился и опять отложил на время свой уход из воровского мира. Чем больше он зарабатывал, тем становился более жадным до денег. В попойках он больше не участвовал, а выпивал стакан водки перед тем, как идти «на дело» «для тепла», и после благополучного возвращения, чтобы снять напряжение. Постепенно он подчинил своей воле всех обитателей притона Голубки. Когда он попросил у Боксера его собственное оружие, Георгий Анисимович не смог ему отказать…
На следующий день после потасовки на даче опять появился Мора. Валерка бросил заниматься карманными кражами и упросил Гвоздя брать его с собой. Шустрый, никого не спрашивая, сам пошел с нами в следующий раз. Очередной налет мы сделали уже не в Москве, где нас ждала милиция, а в Серпухове. Москву-Товарную мы посетили только через два месяца.
Наш налет в новогоднюю ночь был особенно удачным. Отправив Колю с машиной и Шустрым в кузове «для порядка», мы стали уходить со станции разными путями. Я не захотел возвращаться сразу в Люберцы и поехал на Киевский вокзал, где не был очень давно.
Близкий конец войны чувствовался здесь почему-то особенно сильно. Посреди зала ожидания стояла огромная, богато украшенная новогодняя елка. Такая же ель, даже несколько больше, стояла в ресторане вокзала. Множество военных, множество беженцев. Чемоданы, узлы, мешки… Все, как в сорок первом. И все-таки далеко не так.
Военные были иными. Они сияли улыбками и золотом погон. Лица беженцев выражали теперь надежду, а не безотчетную тоску и страх, как тогда. Даже дети, казалось, кричали как-то иначе.
У дверей ресторана толпилась огромная очередь. Какой-то профессорского вида старичок, взобравшись на диван, кричал, размахивая пол-литровой бутылкой:
— Дорогие мои! Я угощаю всех, кто пожелает выпить со мной вместе! Имеющие уши — да слышат, имеющие кружки, простите, бокалы — подходят сюда! Обратите внимание — натуральная московская особая. Итак, за Победу, родные мои!
Дежурная в фуражке с красным верхом, решив, что он пьян, попыталась согнать его с дивана. Моментально целая группа военных окружила ее, подхватила на руки и принялась качать. Шум, хохот, крики. Подхваченный общим настроением, я забыл о том, что я чужой этим людям. Чужой их общей радости, что я не имею права сейчас радоваться вместе с ними, потому что в свое время не разделил с ними их горя, а вместо честного труда выбрал легкую жизнь. Я забыл обо всем этом и желал только одного — во что бы то ни стало пробраться в ресторан, сесть за столик и выпить вместе со всеми. Так же, как и все, я знал, что ресторан сейчас — это обыкновенная столовая, отпускающая обеды по талонам и аттестатам военным, едущим на фронт и с фронта, раненым и командировочным. Но я знал и то, что за хорошую цену у официантки можно купить и водку, и закуску, и притом без всяких аттестатов. Мне, как и всем, хотелось провести эту ночь не в зале ожидания и не в воровском притоне, а в обстановке по-настоящему праздничной, новогодней, пусть не совсем такой, как тогда, до войны, но все же…
Пробираясь вперед слишком энергично, я случайно задел локтем высокого военного, стоявшего ко мне спиной. Неожиданно он громко вскрикнул от боли и повернулся ко мне. Мы оба застыли с открытыми ртами. Передо мной с погонами старшего сержанта, с множеством медалей на клапане гимнастерки, загорелый и еще более возмужавший стоял Иван Стецко.
— Стась! Ты! — гаркнул он на весь вокзал и протянул ко мне руки.
Я отпрянул от него, сбил с ног какого-то солдатика, прорвался сквозь толпу военных и выскочил на привокзальную площадь. Следом за мной, роняя на бегу людей и опрокидывая чужие чемоданы, мчался Стецко. На площади он потерял меня из виду и тогда я снова услышал его мощный, такой знакомый голос:
— Карцев! Стась! Та куды ж ты, цуценя?! Це ж я, Иван Стецко!
Перебежав через площадь, я перемахнул через забор, упал лицом в кучу мусора и затаился. Через минуту послышался топот сапог и тяжелое дыхание Стецко. Видимо, он заподозрил неладное, потому что больше не стал кричать, а, подойдя к забору, заговорил сдержанно:
— Слухай, Стась, це же я, Стецко! Я ж тоби шукав… Чого ты взлякався? Ну чого? Нэ хочешь мэнэ бачить? Чому? Хиба ж я дезертир, чи який ще предатель?! Я ж честно воював! От же, ей богу! Стась! Ридний мий! Та не вже ж ты втик вид мэнэ, бо я пяный?! Так ни же, ей богу, ни! Це же я трошки, ну зовским трошки! Та иди ж до мэнэ!
Он долго еще уговаривал меня, сердился, просил и снова сердился, и все ходил и ходил вдоль забора, уверенный, что я нахожусь где-то рядом. Самым ужасным было то, что он считал себя виноватым в том, что немножко выпил. Меня он обвинял только в жестокости:
— Що ж ты старого солдата за чарку горилки простыть не можешь!
Потом он долго и старательно царапал чем-то по доскам забора и стене стоявшего рядом склада. В щелку мне было виден только его темный силуэт на фоне синего маскировочного света фонарей вокзала.
Потом он ушел. Ушел навсегда, а я лежал, уткнувшись носом в какие-то пыльные тряпки, и плакал. Плакал второй раз за все эти нелегкие годы. Наплакавшись вволю и порядком озябнув, я выбрался из своего убежища. На заборе, почти во всю высоту его, крупно, так, чтобы можно было видеть издали, повторялись написанные углем две фразы. Одна: «Карцев! Жди от мэнэ письма на Главпочтамт, до востребования», и вторая: «Станислав Карцев, мой адрес: и/и 28513. Иван Стецко».
Домой на Лесную я вернулся под утро. Там меня ждал новый сюрприз. Подойдя к калитке, я заметил, что наш условный знак — ветка яблони — не цепляется, как обычно, за штакетник, а небрежно отброшена в сторону. Значит, в доме чужой! Может быть, в другой раз я и остерегся бы, но сейчас мне было на все наплевать.