Анук отчаянно колотит его в грудь; он нисколько не сопротивляется. Удары острых кулачков Анук отскакивают от него словно горох об стенку; такому высокому и сильному мужчине нисколько не больно. Физически.
Джульетта:
«Какое удовольствие ты можешь получить от этой ночи?»
Анук кричит сквозь слезы:
— Какое удовольствие? Познакомиться со мною, чтобы убить… Вот он кто, моя любовь с большой буквы, — убийца… И мне даже не известно почему… Почему?
Силы оставляют ее. Стив заключает ее в объятия. Он целует на ее макушке пряди светлых волос.
— Прости меня… Прости меня… Я ненавижу тебя с такой любовью…
— Почему? — спрашивает Анук дрожащим голосом.
Кто бы он ни был, откуда бы ни пришел, это он. Мужчина ее мечты.
Кожа, гладкая как шелк. Губы целуют эту лучшую в мире кожу в разрезе распахнутой рубашки…
— Почему?
Джульетта:
«Еще до того, как ты попросил, я тебе отдала это,
и я хотела бы отдавать еще и еще».
— Никогда больше я не буду ругать Шекспира, — говорит Анук. — Никогда. Должно быть, в зале кинотеатра показывают фильм Дзеффирелли…
За что же меня?
Она не осмеливается произнести это слово вслух: «убить»…
Он почти прикрыл ее целиком своим телом.
«Войти бы в него, — думает Анук. — Стать им. Его сердцем. Его внутренностями. Раствориться в его крови».
— …за что… же… меня?
Музыка. На экране, по-видимому, мелькают заключительные кадры. «Они умрут, — думает Анук. — Они умрут. Ромео и Джульетта».
…Жить. Жизнь. Тихое и мирное существование. Да будут благословенны простые, ничем не примечательные дни. Когда не происходит ни трагедий, ни драм. Да будет благословенно все то, что я раньше называла серыми буднями. Видеть, как утром Стив уходит на работу. Помахать ему на прощание с порога невысокого беленького домика. Послать воздушный поцелуй.
— Буйная, — говорит Стив. — Ты слышишь меня?
Двумя руками он держит Анук за голову. Он обращается к ней и в то же время словно хочет уберечь ее от собственных слов.
«Интеллектуальное волнение есть роскошь гуманистов. Чтобы быть гуманистом, нужна культура. И не расти, как сорняк в поле. Настоящий гуманист — это сутенер. Его содержат и кормят философы. Это как музыка. Она выше нашего разумения. Вздор. Однако… Моя крошка, у меня тридцать миллиардов… Я отдал бы двадцать пять, чтобы иметь возможность пойти в школу. Начать сначала. И стать гуманистом. Тебе смешно… Ну и смейся», — сказал дед.
— …почему?
— Чем больше я слушал тебя, — говорит Стив, — тем больше я ненавидел тебя. И все больше влюблялся…
— …меня ненавидеть?
— Да. Я — американец в самом худшем смысле этого слова. В твоих глазах. Я верил в семью, религию, родину. Армия открыла, что у меня есть уши. С каким энтузиазмом я воспринял идею довести до совершенства французское произношение и затем высадиться в демилитаризованной зоне Вьетнама. Служить стране. Бороться против коммунизма.
Анук отстраняется от него.
— Я слышу эти слова с самого детства. Чертова жизнь… Не успела я оторваться от фашиствующих родителей, как влюбилась в реакционера. Да самого отъявленного. Это несправедливо… Это совсем несправедливо! Я хочу уйти… Мне надоело стоять на обочине любви…
Джульетта:
«О! как мое сердце ненавидит
Его имя…»
— Анук, выслушай меня…
«Никогда не выслушивай тех, кто хочет любой ценой оправдаться в твоих глазах. У них припасено слишком много аргументов в свою пользу, а у тебя слишком мало времени, чтобы их слушать…» — говорил дед.
— Да, я был патриотом. Меня тренировали, чтобы убивать. Уничтожать врагов. Желтых, красных, какого бы цвета они ни были. Мне не раз промывали мозги. Для того, чтобы я лучше сопротивлялся промыванию мозгов, если попаду в плен. Я знал назубок все коммунистические лозунги. Я должен был произносить их во время допросов. Я превратился в суперробота. Слышишь, Анук. Я стал говорить по-французски, как настоящий француз. Познакомился с работами Маркса и Мао. К тому же я был в прекрасной физической форме. Такого куда угодно легко можно забросить на парашюте. Я был способен вмонтировать микрофоны в любое место. Я был готов к прыжку. Уничтожить всех врагов до единого. Защитить родину. Прекрасный робот. Великолепная техника. Анук, я был хорошо выдрессированным псом. Теперь я разбитая колымага. Мне нужен покой и тишина. Мне нужна другая жизнь. Я хочу затеряться в бескрайних просторах Среднего Запада. Я хочу видеть лишь землю и небо. И ничего другого.
Кормилица:
«О несчастный день…»
«Мне бы прийти в ужас от него, так же как он приходит в ужас от меня, — думает Анук. — Я не хочу расставаться с ним. Я смогу вылечить его».
Мимо паркинга проходит чернокожий бродяга. Он набрался алкоголя или чего-то еще. По самую макушку. Бродяга смотрит на них, словно рассуждает: стоит ли подходить к ним с протянутой рукой и просить милостыню?
— Не было парашютного десанта. Вьетконговцы захватили демилитаризованную зону еще до моей высадки. Я был ранен. Затем меня перевели в действующий корпус. Позднее там произошла история с заблудившимся батальоном. Вроде бы заплутавшим и исчезнувшим без признаков жизни в рисовых полях.
Бродяга осматривается по сторонам. Ни одной живой души вокруг. Только двое белых… Набрались наркоты? Или нет?
С протянутой рукой он делает несколько шагов в их сторону. Почему бы и нет? Они такие высокие и такие белые. Ослепительно белые в свете, падающем от фонаря. Парочка белых.
— Пошел вон, — произносит белая девушка.
Чернокожий набрался наркоты под завязку. Ему трудно достать нож, привязанный к голени правой ноги. А может, все-таки нагнуться и выхватить нож? Нет. Не стоит.
— Ублюдки! — произносит он гнусавым голосом.
Он все еще тянет к ним руку; ему невдомек, что он только что оскорбил их.
— Пошел вон! — повторяет белая.
— Надо было найти потерянный батальон, — продолжает Стив. — На вертолете.
Чернокожий кивает головой, поворачивается к ним спиной и уходит. Качаясь.
— Я вылетел вместе с капралом. Мы сели в полной темноте. Кругом были одни только рисовые поля. Тепло и влажно. Быстро нашли лагерь. Они были под действием наркотиков. Все до одного. С автоматами наперевес. До их разума невозможно было достучаться.
«В окрестностях нет больше ни одного живого индейца, — заявил один из них. — Эй, — крикнул он, — зажгите свет! Надо им показать! Показать…»
Они спрятались позади нескольких джипов, развернутых фарами к рисовым полям. Они зажгли фары. Повсюду валялись трупы. На лицах застыли гримасы ужаса. Раскрытые рты, выкрученные руки и ноги. Одни трупы.
«Все индейцы рядами перед джипами. И… Та-та-та-та-та-та-та… та-та…» — сказал военный, по-прежнему с автоматом наперевес.
В ту же секунду посреди этого усеянного трупами поля вдруг кто-то вскочил на ноги. Не знаю, был ли то мужчина или женщина. Скорее всего, подросток. Вьетнамец, которого смерть прошла стороной. Ослепленный светом фар, с поднятыми вверх руками, он направился к нам.
И тогда набравшийся наркотиков военный нажал на спуск автомата. Подросток сделал еще несколько шагов вперед. Его лицо превратилось в кровавое мессиво. Он упал. Я бросился на того, кто стрелял, и принялся душить его. Меня привели к Буффало Биллу. Так звали капитана, хвалившегося тем, что он умел ладить с «индейцами».
«Если ты любишь индейцев…» — начал он. И не успел закончить. Я плюнул ему в лицо.
Дисциплинарный суд. Ко мне отнеслись более гуманно, чем я заслуживал, потому что я уже получил ранение. Затем я пережил настоящую драму. Я понял, что значит война. Кровавая бойня, устроенная палачами-наркоманами. Меня отправили домой. У меня перед глазами без конца стояла одна и та же картина: подросток, идущий на свет с поднятыми руками. Единственный выживший. И его убили. И я был причастен к этому убийству. В военной тюрьме, прежде чем попасть в госпиталь, надзиратели однажды раскрасили мне лоб. Они нарисовали на нем тот знак, что вытатуирован у тебя на шее. Знак мира… «Раз ты пацифист, — сказали мне они, — носи их отличительный знак».