И вот, пока дверь медленно закрывалась, в кабинет доносились раскаты хохота. К хору из четверых сослуживцев присоединились и другие голоса. Один служащий, не знавший причины всеобщего веселья, тоже схватился за живот и разразился безудержным хохотом.
Отцовские секретарши выглянули из своей комнаты. Вначале они смеялись, потому что были молодыми и смешливыми. Однако стоило одной из них, высокой рыжеволосой девице, покатиться от смеха: «Ха, ха, ха… а…» — как это вызвало новую волну коллективного смеха. Это был настоящий праздник неповиновения и вырвавшегося наружу скрытого протеста.
В приемной моего отца ждал какой-то посетитель. Когда ему, наконец, разрешили пройти в кабинет, он едва лишь смог произнести:
— Вы… ха-ха-ха… Вы слышали? Ха-ха-ха…
Он еще долго смеялся уже после того, как отец выставил его за дверь.
Отцу было невдомек, отчего его рабы взбунтовались… Они позволили себе смеяться в его присутствии… Порядок был нарушен. В тот день у отца надолго испортилось настроение. Вернувшись домой, он ни словом не обмолвился о том, что произошло у него в офисе. Ни со мной, ни с Мокрой Курицей. Вы знаете, что означает такое словосочетание? Ваша преподавательница французского языка могла бы вам объяснить. Короче говоря, я прозвала Мокрой Курицей свою мать.
Стив смотрит на нее. В его взгляде нет и тени сопереживания. Только едва заметное холодное любопытство.
— Вы как-то странно смотрите на меня.
— Взгляд — это ничто по сравнению с вечностью, — произносит он неожиданно по-французски.
— И ад, по-вашему, тоже ничто? — бросает она. — Добрый старый Сартр…
— Лучше остаться эпизодом в вашей жизни, чем быть вашим отцом, — замечает Стив.
— Вам бы он понравился, вы сразу нашли бы с ним общий язык. Он обожает американцев и был бы в восторге от вас.
— И что же было потом?
— Чтобы вы еще больше возненавидели меня?
— Зачем приписывать мне, если я правильно употребляю это слово, чувства, которые я не испытываю?
— Только иностранцы заботятся о точности перевода! — восклицает она.
— В настоящий момент иностранка здесь вы, а я нахожусь у себя дома, — говорит американец.
«Аоооо…» В музыкальный автомат вновь кто-то опустил монету. К счастью, отец уже унес на своем плече карапуза с его бесконечным «Папик-папик-папик».
— И что же вы делали потом?
— В воскресенье, два дня спустя после коллективного ржания, я отправилась в офис моего отца с двумя приятелями, чтобы навести порядок в его кабинете.
— Навести порядок?
— Кое-что подправить… Теперь я окончательно упаду в ваших глазах… Одно воспоминание обо мне будет внушать вам отвращение.
— Вы уверены, что я буду вспоминать вас?
Уничтоженная. Стертая из памяти. Вычеркнутая навсегда. Никого вокруг. Один только зевающий негр. Ревущий музыкальный ящик и улыбающийся Стив.
Идти до конца. Равносильно самоубийству. Выложить все. Причинить себе боль. Закатать себя в асфальт. Как всегда. Разрушить себя, заодно и других. Как всегда.
— В то воскресенье с помощью копии ключей, изготовленных заранее по моему заказу, мы незаметно прокрались в здание. Затем мы прошли в отцовский кабинет, символ могущества и власти над людьми. Войдя в комнату, где еще оставался запах последней отцовской сигары, мы взялись за дело. Прежде всего мы изуродовали две бесценные картины. Возможно, чтобы излить свою желчь, мне было необходимо нарисовать Мадонне усы, которым позавидовал бы Наполеон III, а затем на полотне Ренуара пристроить черным фломастером член между жирными ляжками грудастой девицы. Какая разница? В итоге мы разукрасили стены непристойными рисунками и надписями: «Ублюдок-тиран без власти, просто ублюдок…» И так далее. Один из моих приятелей хотел написать на огромном зеркале в стиле ампир белой краской: «Шлюхин сын». Однако я остановила его. Я очень любила свою бабушку. Мне не хотелось осквернять ее память… Ну и как вам это понравилось? Неужели после всего этого можно меня полюбить?
Она уже плачет навзрыд.
— Стакан чистой воды, — говорит Стив пребывающему в полудремотном состоянии официанту.
Анук видит перед собой большие руки и безукоризненно чистые ногти.
— Спасибо.
И затем, сквозь икоту:
— Мы исписали стены лозунгами: «Больше денег банкирам, больше задниц депутатам, больше земли промоутерам».
— Еще глоток воды…
— Нет. От нее несет дезинфекцией.
— Это то, что вам нужно. Продезинфицироваться. Изнутри.
— На следующее утро, прежде чем отправиться в офис и обнаружить там следы нашего пребывания, отец завтракал вместе со мной. Я всегда ненавидела…
— Есть ли в вашей жизни что-нибудь, что вы еще не ненавидели?
— Я ненавидела все… Так вот. В понедельник утром мы встретились с ним за завтраком. Я как сейчас вижу эту сцену…
— Нам подавал кофе лакей-испанец; ему очень хотелось зевнуть, но он сдерживался. Похоже, что парень провел бурную ночь. И вот ему приходилось стоять навытяжку перед нами, держа в руках кофейник, бывший еще в восемнадцатом веке чьей-то семейной реликвией. Заспанная горничная принесла блюдо с тостами. На ее ресницах застыли остатки вчерашней туши. Она была похожа на китаянку. Ее глаза превратились в две узкие щелки. С одного ногтя слез лак. Из нас самый свежий вид имела Мокрая Курица, которая всегда рано ложится. Она душится легкими немодными духами, опрятно выглядит и готова к услугам. Одним только своим присутствием за столом она уже прислуживала своему хозяину, моему отцу. Никто не хотел ее услуг, но она все равно находилась здесь. Как образцовая супруга. Однако полусонный персонал заражал и ее своей зевотой. Она с трудом подавляла зевок, удивляясь собственной смелости. Отец держался бодрячком. На его лице лежала едва заметная тень. Он — император. Разве мог он позволить себе полностью расслабиться? Этот боров, должно быть, хорошо выспался. Ни одной морщинки. Свежевыбритый подбородок. Гладкие щеки. Как ляжки на полотне Ренуара. После растянувшейся на долгие годы зимней спячки его член больше не подавал признаков жизни. Он никогда не осмелился бы мастурбировать из боязни потерять рассудок. Кажется, такое вбивали в голову молодым недоумкам в буржуазных семьях лет сорок или пятьдесят тому назад. Как он нудно ел! Он не принимал пищу, а производил хирургическое вмешательство.
— Доченька, передай мне варенье из черники…
Я выполнила его приказ. Меня распирал смех. Он намазывал тост черничным вареньем. Тот же цвет, что и у члена, нарисованного мной между ног толстухи на картине Ренуара. Неожиданно меня охватывает паника. Куда мне бежать? Где скрыться? Где взять денег? Безусловно, он припишет левым «нападение» на его кабинет и сделает на этом сумасшедшую рекламу. Возможно, еще появится на телевизионных экранах в программе новостей, чтобы продемонстрировать миру изгаженные вандалами шедевры. Его могут провозгласить мучеником… Как же он поведет себя? Он смотрел на меня. Почти с любовью. Не надо было забывать, что я — самое большое разочарование в его жизни… Ну, конечно… С пятилетнего возраста мне следовало бы внимать каждому его слову и никогда не перечить. Ему хотелось хвалиться перед всеми своей белокурой дочкой. Голландская школа, конец шестнадцатого века. Начало семнадцатого. «Моя дочь сошла с полотна Вермеера… Моя дочь — воплощение железных принципов. Моя дочь — достойная наследница огромного состояния. И не надо спорить. Непорочная девственница, воспитанная в старинных традициях. Прелестное создание с удивительными деловыми качествами. Каков отец, такова и дочь».
Вот что хотел бы говорить обо мне этот мерзавец. Ему не повезло. Никогда ему не удастся приручить меня. И плевать я хотела на его деньги. Однажды все и так достанется мне. Наступит мой час. Великой раздачи. Все для народа.
— Анук, еще варенья?
Я смотрела на него ясным взглядом. Представляла, каким будет его гнев, когда он войдет в свой оскверненный кабинет. Конечно, я не желала его смерти, нет… Мне лишь хотелось немного унизить его. Стукнуть по голове. При всей примитивности своей натуры, он все же не был лишен интуиции. Глядя на меня, он, похоже, начинал понимать, что не следовало далеко искать причину безудержного хохота его сотрудников. У него еще не было полной уверенности в том, что именно я выставила его на посмешище. Он не догадывался, что это могло оказаться мне по плечу.