О, вы, родители, восхищающиеся часто чтением газет, видя в них имена детей ваших, получивших за прилежность свою призы, послушайте, за что я медаль получил. Тогдашний наш инспектор покровительствовал одному немцу, который принят был учителем географии. Учеников у него было только трое. Но как учитель наш был тупее прежнего латинского, то пришел на экзамен с полным партищем пуговиц, и мы следственно экзаменованы без всякого приготовления. Товарищ мой спрошен был: куда течет Волга? В Черное море, отвечал он; спросили о том же другого моего товарища; в Белое, отвечал тот; сей же самый вопрос сделан был мне; не знаю, сказал я с таким видом простодушия, что экзаменаторы единогласно мне медаль присудили. Я, конечно, сказать правду, заслужил бы ее из класса практического нравоучения, но отнюдь не из географического.
Как бы то ни было, я должен с благодарностью воспоминать университет. Ибо в нем, обучаясь по-латыни, положил основание некоторым моим знаниям. В нем научился я довольно немецкому языку, а паче всего в нем получил я вкус к словесным наукам. Склонность моя к писанию являлась еще в младенчестве, и я, упражняясь в переводах на российский язык, достиг до юношеского возраста. Глас совести велит мне сказать, что до сегодня от юности моей многие борют меня страсти…
В университете был тогда книгопродавец, который услышал от моих учителей, что я способен переводить книги. Сей книгопродавец предложил мне переводить Гольберговы[34] басни; за труды обещал чужестранных книг на пятьдесят рублей. Сие подало мне надежду иметь со временем нужные книги за одни мои труды. Книгопродавец сдержал слово и книги на условные деньги мне отдал…
В бытность мою в университете учились мы весьма беспорядочно. Ибо, с одной стороны, причиною тому была ребяческая леность, а с другой — нерадение и пьянство учителей. Арифметический наш учитель пил смертную чашу; латинского языка учитель[35] был пример злонравия, пьянства и всех подлых пороков; но голову имел преострую и как латинский, так и российский язык знал очень хорошо.
В сие время тогдашний наш директор[36] вздумал ехать в Петербург и везти с собою несколько учеников для показания основателю университета[37] плодов сего училища. Я не знаю, каким образом попал я и брат мой в сие число избранных учеников. Директор с своею супругою и человек десять нас малолетних отправились в Петербург зимою. Сие путешествие было для меня первое и, следственно, трудное, так как и для всех моих товарищей; но благодарность обязывает меня к признанию, что тягость нашу облегчало весьма милостивое внимание начальника. Он и супруга его имели смотрение за нами, как за детьми своими; и мы с братом, приехав в Петербург, стали в доме родного дяди нашего. Он имеет характер весьма кроткий, и можно с достоверностью сказать, что во всю жизнь свою с намерением никого не только делом, ниже словом не обидел.
Чрез несколько дней директор представил нас куратору. Сей добродетельный муж, которого заслуг Россия позабыть не должна, принял нас весьма милостиво, взяв меня за руку, подвел к человеку, которого вид обратил на себя мое почтительное внимание. То был бессмертный Ломоносов! Он спросил меня: чему я учился? «По-латыни», — отвечал я. Тут он начал говорить о пользе латинского языка с великим, правду сказать, красноречием. После обеда в тот же день были мы во дворце на куртаге; но государыня не выходила. Признаюсь искренно, что я удивлен был великолепием двора нашей императрицы. Везде сияющее золото, собрание людей в голубых и красных лентах, множество дам прекрасных, наконец, огромная музыка, все сие поражало зрение и слух мой, и дворец казался мне жилищем существа выше смертного. Сему так и быть надлежало: ибо тогда был я не старее четырнадцати лет, ничего еще не видывал, все казалось мне ново и прелестно. Приехав домой, спрашивал я у дядюшки: часто ли бывают у двора куртаги? «Почти всякое воскресенье», — отвечал он. И я решился продлить пребывание мое в Петербурге сколько можно долее, дабы чаще видеть двор. Но сие желание было действие любопытства и насыщения чувств. Мне хотелось чаще видеть великолепие двора и слышать приятную музыку, но скоро сие желание исчезло. Доброе сердце мое тосковать стало о моих родителях, которых захотелось видеть нетерпеливо: день получения от них писем был для меня приятнейший, и я сам по нескольку раз заезжал на почту за письмами.
Но ничто в Петербурге так меня не восхищало, как театр, который я увидел в первый раз от роду. Играли русскую комедию, как теперь помню, «Генрих и Пернилла»[38]. Тут видел я Шумского[39], который шутками своими так меня смешил, что я, потеряв благопристойность, хохотал изо всей силы. Действия, произведенного во мне театром, почти описать невозможно: комедию, виденную мною, довольно глупую, считал я произведением величайшего — разума, а актеров великими людьми, коих знакомство, думал я, составило бы мое благополучие.
Я с ума было сошел от радости, узнав, что сии комедианты вхожи в дом дядюшки моего, у которого я жил. И действительно, через некоторое время познакомился я тут с покойным Федором Григорьевичем Волковым[40], мужем глубокого разума, наполненного достоинствами, который имел большие знания и мог бы быть человеком государственным. Тут познакомился я со славным нашим актером Иваном Афанасьевичем Дмитревским[41], человеком честным, умным, знающим и с которым дружба моя до сих пор продолжается. Стоя в партерах, свел я знакомство с сыном одного знатного господина, которому физиономия моя понравилась; но как скоро спросил он меня, знаю ли я по-французски, и услышал от меня, что не знаю, то он вдруг переменился и ко мне похолодел; он счел меня невеждою и худо воспитанным, начал надо мною шпынять; а я, приметя из оборота речей его, что он, кроме французского, коим говорил также плохо, не смыслит более ничего, стал отъедаться, и моими эпиграммами загонял его так, что он унялся от насмешки и стал звать меня в гости; я отвечал учтиво, и мы разошлись приятельски. Но тут узнал я, сколько нужен молодому человеку французский язык, и для того твердо предпринял и начал учиться оному, а между тем продолжал латинский, на коем слушал логику у профессора Шадена[42], бывшего тогда ректором. Сей ученый муж имеет отменное дарование преподавать лекции и изъяснять так внятно, что успехи наши были очевидны, и мы с братом скоро потом произведены были в студенты… В самое же сие время не оставлял я упражняться в переводах на российский язык с немецкого: перевел: «Жизнь Сифа, царя египетского»[43], но не весьма удачно. Знание мое в латинском языке пособило мне весьма к обучению французского. Через два года я мог разуметь Вольтера и начал переводить стихами его «Альзиру».
Д. И. Фонвизин
«Чистосердечное признание в делах моих и помышлениях»
Воспитание аристократа
Несмотря на молодость моего отца и на то, что он вел рассеянную жизнь при дворе и в большом свете, он постарался дать нам такое хорошее воспитание, какое было возможно в то время. Мой дядя прислал для нас из Берлина гувернантку, которая составила себе там очень хорошую репутацию и, как я слышал, была лучшая, какую только можно было найти. Действительно, она много занимала нас. Эту девицу Riunau заменила г-жа Berger. Мы незаметным образом научились французскому языку, и уже с 5– или 6-летнего возраста я обнаружил решительную наклонность к чтению книг. Я должен сказать, что хотя воспитание, которое нам дали, не отличалось ни блеском, ни лишними расходами, употребляемыми на этот предмет в наше время, однако оно имело многие хорошие стороны. Главное его достоинство заключалось в том, что в то время не пренебрегали изучением русского языка, который в наше время уже не вносится в программу воспитания. Можно сказать, что Россия — единственная страна, где пренебрегают изучением своего родного языка и всего, что касается страны, в которой люди родились на свет; само собой разумеется, что я разумею здесь современное поколение. Те жители Петербурга и Москвы, которые считают себя людьми просвещенными, заботятся о том, чтоб их дети знали французский язык, окружают их иностранцами, дают им дорого стоящих учителей танцев и музыки, но не учат их родному языку, так что это прекрасное и дорого стоящее воспитание ведет к совершенному незнанию родины, к равнодушию и даже презрению к стране, с которой неразрывно связано наше существование, и к привязанности ко всему, что касается нравов чужих стран, и в особенности Франции. Впрочем, следует признаться, что дворянство, которое живет во внутренних губерниях, не заражено этим непростительным заблуждением. Однако возвратимся к тому, что касается собственного воспитания.