Брат Б. проводит краткий инструктаж: чемодан надо нести застежками к себе, я тебя знаю (он меня знает), потому что если, упаси тебя Господи (упаси, Господи, упаси), он у тебя (у меня) раскроется и из него в самый неподходящий момент вывалятся твои вещички, то он как джентльмен слегка раскроит мою черепную коробку (джентльмен до мозга костей моего), (ой, мозг жалко), и тогда я со шмотками буду собирать свои вывалившиеся мозги. Потом также он объясняет, что мне не надо вываливаться из вертолета на взлете, но даже когда он, вертолет, наберет высоту, все равно вываливаться мне не стоит.
(Короткий диалог:
— Да?!
— Два, болван, слушай, что я тебе говорю, и поверь моему горькому опыту!
— А… ну-ну.)
И уж тем более, упаси меня, Господи (не упасет, видать), в воздухе открывать входную дверь, так как всех к одной матери сдует в небо (опять про матерей вспомнил: и что они ему покоя не дают?), чего, по-видимому, как ты (я!) догадываешься (не-a…), никому из летящих пассажиров не хочется. После его мудрого и всестороннего инструктажа, несмотря на все его вопли, и крики, и проклятья, я пошел прощаться и перепрощался с доброй половиной кемпинга (я мальчик от природы общительный), и мы — а оставалась всего лишь дрезиночка времени — тронулись в путь. На вертодром мы добрались за 15 минут.
Вертолет на Адлер был последний в этот день и очень удобный: он прилетал почти вплотную к нашему вылету самолетом, рейс которого назывался (первое слово понятно, второе — нет) Адлер — Семипалатинск. Я до сих пор не знаю — Борька, брательник, объяснил, — что происходит все от названия семи палаток, которые там стоят (все, гад, знает и какой разносторонний, главное, мой брат). Чёрт-те чё, неужели громадный самолет полетит специально ради этих семи несчастных палаток, и потом, если эти палатки типа нашей, то вряд ли там живут еще люди, а если и живут, то как?! Значит, семь палаток по два человека — получается четырнадцать, ну пускай один начальник, так как если в нашей одной палатке был начальник (не я) и подчиненный (не он), то там тем более (е долгое). Итак, четырнадцать плюс один равняется пятнадцати — не будет же целая махина летать? Ну да ладно, мне до этого дела нет, а вот самолет их делал одну только посадочку в Минводиках, вот это нам и было нужно.
Папуся (общипанный нами, как куст сирени в городском саду: я думаю, четыре сотни перемололи детишки — это по старым-то добрым временам четыре тысячи, о-ё-ёй, и голос, как бы суфлера (не мой), забывшись, размышляет вслух: и куда это Борька-сволочь столько дел, а?) отдыхал в Кисловодске и ждал нас… ну разве что это ожидание сравнишь с нетерпением. Да, так он нас ждал, а мы в это время спокойненько заходили на вокзальчик, уютненький такой, доехали, значит, но не до конца; да, а где кассочка-то? Вот она, вот она! Около кассочки ни одного человечка, как во сне, не верится даже, благодать. С улыбающимся лицом и хрустящей мелкой последней купюрой братик Боренька (ласточка моя, касатик мой сизокрылый, ненаглядный птенчик) наклоняется к окошку.
Он что-то сказал. Ему что-то ответили. Он, видимо, чего-то недопонял и ему, видимо, чего-то дообъяснили. После этого чего-то (чего бы это?) он с побагровевшим лицом (лицом, прямо скажем, прямо противоположным тому, с которым наклонялся) отклоняется и, зло сжав в руке не хрустнувшую купюру, грозно двигается на меня и, не сказав ни одного слова, вдарил меня в мой собственный лоб, да так, что я сам отчетливо увидел, как две конопушки подпрыгнули у меня на носу и снова уселись на прежнее место.
— За что-о, Бо-о-рик? — начинаю, защищаясь, зудеть я.
— Вот болван! — Ему кажется этого мало и он добавляет: — Болванский! (Как будто болван еще какой бывает, как не болванский.) Ты знаешь, что на этот вертолет остался всего один билет, последний человек купил предпоследний билет всего лишь пять минут назад. А все твои идиотские купания и не менее, если не более, идиотские прощания. Ну, что прикажешь теперь делать, расконопатое твое отродье?! — с силой и убежденностью (страстной) говорит он.
Нужно защищаться. Я начинаю еще зудливей:
— Ну-у-у-нас же был вагон и маленькая тележ…
— Заткнись со своими примитивными рассуждениями примата, пока я из твоей тупой башки не сделал дополнительное место в вертолете.
Надо защищаться еще усиленней и как можно скорей:
— Б-о-рик, ты же можешь стать моей мамочкой, и я прильну к твоей гру…
— Вот идиот, недоносок, Господи, кто тебя создал?
Сам ты такой, меня создали те же, кто и тебя, стыдно в двадцать пять лет этого не знать, а еще без пяти минут доктор, колпак на голове носишь (а чё там под колпаком?..). И почему это недоносок, когда мать меня в отличие от него на неделю переносила.
Потом он долго и нежно ворковал с окошком, над которым было написано «касса», видать, понял, что из моей головы, башки то есть, ничего путного не получится, даже сиденье для вертолета. После чего оно (окошко) вышло, и они вместе зашагали к летному полю…
Я прислонился лицом к упругому стеклу, смотрел, как он и она шагают по летному полю к уже стоящему вертолету, времени оставалось четверть часа и не было ни вагона, ни маленькой тележки и ни дрезины, и непонятные соленые слезы катились по моему лицу странными каплями и, не спросившись меня, падали зачем-то вниз.
Прошло еще десять минут, и запыхавшийся брат мой влетел в вокзальчик, как «Комета» на подводных крыльях, подхватив меня и чемоданы под мышку, брат мой Боря понесся вперед, как глиссер. Нестись пришлось недолго. По ходу он вкратце объяснил мне боевую обстановочку: пилот почти дозрел и хочет только посмотреть, насколько я мал и насколько я «первоклассник», а то вдруг перегрузится машина.
— Так что ты, — закончил брат Боря, — прикинься поменьше.
Как это натурально можно сделать, я себе не представлял, но решил попробовать.
Дядька-пилот, который, к слову сказать, мне сразу понравился, стоял в позе как минимум главы правительства и не спеша затягивался чем-то очень скверно пахнущим, по-видимому братской кубинской сигаретой. Одна его нога в начищенном черном мокасине уже стояла занесенная на подножку кабины. Странные подножки у вертолета, прямо врезаны ступеньками в тело кабины. Дядька-пилот шутливо прошелся по моим драгоценнейшим конопушкам и спросил:
— Ну, а ты, клоп (признал-таки), лететь хочешь?
Оригинал дядька, да и только. По всему было видно, что между ним, моим братом Борей и мелко-хрустящей купюрой было подписано полнейшее и главное единодушнейшее соглашение.
— Дядь, а дядь, — попросил я, — скажи три!
— Ну, три! — машинально ответил он.
— Сопли подотри! — дико захихикал я.
Что он ответил, я уже не помню. Я уже лежал. Я тогда еще уже лежал. Очнувшись, я увидел высоко в небе парящую птицу, очень схожую с той, на подножке которой до недавнего времени стоял дядька-пилот, блистая начищенным черным мокасином.
Брат Боря хлопотал вокруг меня с угрожающим потенциалом. Его хлопотание напоминало хлопотание боксера-профессионала над другим, почти добитым боксером-профессионалом. Девиз первого боксера: поднять и доконать!
Понукаемый пинками и затрещинами, как скотина за хозяином, шел я за своим братом-полуубийцей (отцу скажу, что убийцей!) Борей. Нет слов, чтобы описать наши дальнейшие скачки по направлению к железнодорожному вокзалу с неожиданно возникающими препятствиями — дежурный и помощник дежурного по вокзалу сказали, что все-таки можно рыпнуться (так и сказали, когда спросили), но не на паровозах, да кто, добавили, вряд ли: чистый мизер без вариантов. Я тоже подумал: уж если я не рыпаюсь (правда, меня и не спрашивают), то спешить больше некуда и незачем. На паровозах мы немного не поспевали до отлета, пустяки, каких-нибудь пару часов.
Но не таков был Боря. За деньги он бы перегрыз глотку любому, даже мне, его лучшему и достойному братцу.
Такси стояло перед фасадом вокзала, как Сивка-Бурка перед Иваном-дураком, Иван-дурак, а вслед за своим братом и я, бросились к «мотору».