Неожиданно, в приливе чувств, она говорила: я так тебя люблю — и крепко обвивала мою шею.
Я как-то не очень наблюдал за ней в это время, весь разрываясь от проблем и желания решить их самостоятельно, и не замечал, что с ней происходило. А ей, видимо, стало не хватать всего, что раньше исходило от меня. Я метался внутри, и не было выхода наружу. Во мне многое накопилось, а говорить ей я не мог по сотне причин, но главное — она была на другом берегу, и я мечтал доплыть на тот берег, срывался, тонул и не доплывал.
Иногда я резко говорил ей что-то сделать, не выдерживая, она упрямилась, не хотела, даже если это было ей на пользу, а у меня не хватало сил и терпения, голова кругом шла. Ей казалось, что я остыл, выдохся, она не значит для меня, что значила, даже как женщина уже не возбуждает. Я что-то говорил ей нетерпимым тоном, я не мог ей открыться, я все ждал: вот-вот все изменится и улучшится. Будет, как вначале, я так молился…
А пока я перебивал ее, зная про себя, что это все неправда, что это обстоятельства, и аксиомным тоном пытался что-то внушить, объяснить, высказать.
Мы полумолчали. Она потеряла аппетит, стала худеть — я не замечал. У нее потерялся блеск в глазах, она стала безразличной (Господи, мне становится страшно, что это все сделал я).
На работе стало невыносимо, и я сказал ей, что оставляю место. Она спросила, как я собираюсь содержать ее, будущее. Я сказал, что пока попишу статьи, это принесет минимум, достаточный для существования, а через два месяца выйду на другую работу. У меня уже были предложения. Мне нужно было прийти в себя. Она ничего не сказала.
Я не стал вдаваться в подробности, думая, что еще будет достаточно времени. Мне нужно было многое осмыслить. Понятно, в этот момент мне мало что нравилось в жизни — она это замечала. Но я старался не терять присутствие духа ради нее.
В прошлом, когда она изредка доставляла мне боль, я замолкал и не разговаривал — мне было обидно. Мы с ней не кричали и не ругались как все ненормальные люди. Молчание был единственный способ защититься от боли, обратить на себя внимание. Как правило, это происходило редко и не продолжалось больше, чем день. Стоило ей сказать слово, как я тут же забывал свою боль и шел ей навстречу.
Несколько ночей она лежала без сна, ей не хватало моей нежности, мы больше не «нежились», как она говорила. Я не спал, лежа рядом, у меня разламывались от вертящегося роя виски. То вдруг она забывалась в коротком сне: я целовал ее плечо, шею, губы, укрывал. В одну ночь она чего-то выпила крепкого, ей стало плохо, я ухаживал. Потом пыталась заснуть с таблетками, я отобрал — я боялся таблеток. В последнюю ночь она заснула, тревожно, все время что-то говоря, вскрикивая во сне, кого-то зовя. Я будил ее, понимая, что ей снится что-то страшное, и спрашивал, что происходит. Она молчала. Я понимал, что она что-то решает и во сне это продолжается. Я спрашивал, она не отвечала, я не знал, как спросить иначе, да и, видимо, было поздно, я только надеялся, что все это пройдет. И молил Бога: скорей.
К этому еще примешивалось, что в понедельник я на нее обиделся, боль была сильная, и рана не утихала. Я думал, она поинтересуется отчего. Она не стала спрашивать, как будто ее это не волновало, и три дня уже мы с ней не разговаривали. Такого раньше не было. Все эти ночи я не спал, естественно, абсолютно ничего не знал, что с ней происходит. После ее бредовой ночи мы встали, и я спросил, во сколько ей нужно куда-то, она ответила. В три часа дня она мне сообщила, что за ней приедет мама и отвезет, а потом она побудет у родителей — приближался выходной. Видимо, ее многое угнетало здесь. Я кивнул, и она уехала.
Через день она позвонила и попыталась мирно и бодро заговорить, сказав, что чувствует себя лучше. Я вежливо ответил, не поддержав разговор, — во мне еще не утихла боль, о которой она даже не спросила, не заметила, — и разговор оборвался.
Прошло два-три дня — она не приезжала, я не звонил и не ехал за ней. Вдруг позвонил ее отец и сказал, что заедут попрощаться. Я не понял почему, думая, ее привезут и оставят. Назначили время.
Они приехали на час позже. Поговорили, как ни в чем не бывало, даже пошутили.
Она встала и пошла в спальню, что-то там собирала. Потом окликнула меня, я вошел. Она сидела на краешке нашей кровати и говорила, что нам нужно остыть, я спросил, что случилось, она сказала, что последние три-четыре месяца были не те, все катилось по инерции, она не могла больше сдерживаться и поделилась с родителями, они забирают ее к себе.
Я говорил что-то ужасное. Я говорил, что если она уйдет, то не вернется никогда. Она кивала. Это было невозможно с ее родителями за стенкой что-то выяснять. Она, по-моему, вздрагивала и тряслась.
Я спросил, неужели за целый год нашей жизни я не заслужил одного часа разговора, чтобы она хотя бы объяснила. Она сказала, что пыталась когда-то, но я не слушал.
«Чего?» — спросил я. Она раскрыла губы. Вошел ее отец и скомандовал, что пора. Я до сих пор не верил, что она уходит навсегда сама.
Я забился куда-то, чтобы не видеть выноса ее вещей.
Они ушли, что-то сказав на прощание.
И УКРАЛИ МОЮ ЛЮБОВЬ.
Она прислала письмо, где объясняла, что я стал завистником, нелюдимым, замкнулся, видел только плохое. Не слушал ее, перебивал, не считал равной, не давал договорить, подавлял, хотел изменить, наказывал молчанием…
Сколько ужасного…
Наверно, я таким стал, только не заметил когда. Я так старался.
Как же это, мы так любили друг друга и не смогли найти общего языка.
…………………………………………………………………
Я смотрел в его уходящую, ссутулившуюся спину и понимал, что он на этом свете не жилец.
И действительно, мое предположение вскоре подтвердилось.
23–24 апреля 1983 N.Y.N.Y
Корнелия
Странная привычка у человека: занимать себя в ожидании чего-то.
Из несложенного веера журналов он выбрал один наугад. Наша жизнь вытаскивается так же. В оглавлении с фотографиями смотрело лицо, оно и привлекло его внимание из всего скучного ряда. Он открыл страницу двадцать шесть и принялся читать. О том, что он прочел, он никогда раньше не слышал. Описывалась жизнь одной розы. В период ее самого сладкого цветения.
Ее звали Корнелия, и она происходила из какого-то невероятно знатного рода, благородного. Папа ее был родственник Винстона, а мама своей струящейся кровью брала начало из чаши английской королевской семьи. И единственная дочь приближалась своим телом, подаренным ей родителями, к совершеннолетию. Она и являлась самой блестящей дебютанткой грядущего (и во всех остальных смыслах, возможно, неяркого) года, и в честь нее должен быть дан бал. Он даже не знал, что существует такое слово: дебютантка года. И слово «бал» как-то звучало неясно для Нового Света. Дальше было написано, что бал должен состояться в июле. Он посмотрел на обложку: январский номер он читал в августе. На балу будут все знаменитости: от голливудских светил до дизайнеровских светильников, включая самых знаменитых детей и именитых родителей, под стать Корнелии и корнелиным.
И журнал давал материал по этому поводу.
Она была прекрасной наездницей, окончила светский колледж, плавала каждое утро в собственном бассейне, играла в теннис, увлекалась слаломом и любила горы (в особенности Альпы), занималась живописью и читала в подлинниках Мольера и Мопассана. Английский был родной и W. В. Yets и Е. Dickinson были предпочитаемыми. Слегка разнящиеся поэты. Она даже слышала о Бродском, но еще не читала.
Рядом на странице была фотография, сделанная знаменитым фотографом. Круглый овал лица, слегка славянского, но очень красивого типа, золотистые волосы с светло-пепельным оттенком, больше средних продолговатые глаза, выточенный нос, не сходящиеся вразлет брови и открытый, словно мраморный, лоб.
Чем же занималась дебютантка года и чего хотела в этой легкой жизни? Журнал подробно описывал и это.