И едва я ступил в устланный ковром коридор, как натолкнулся на выходящую девушку в черном, с распущенными волосами, с двумя кавалерами. Она в этот момент говорила что-то, идя чуть впереди.
— Скучно очень, поедем куда-нибудь развлекаться, в бар или ресторан. — Они следовали за ней.
И тут меня осенило. Я перегородил ей дорогу:
— Простите, вы Корнелия?
Она недоуменно взглянула на меня. Потом — с плохо скрываемым интересом.
Я смотрел на нее, разглядывая. Мясистые щеки, крупный к концу нос, чуть заплывшие глазки, тонкие, выщипанные брови, трижды покрашенные ресницы, бесконтрастные скулы, волосы разметанной соломы.
— Да, я — Корнелия Гест, — сказала она. — Кто вы? — Хриплый, взрослый голос из невысокого существа.
— Я… — Я посмотрел еще раз внимательно на нее.
Спутники Корнелии резко напряглись и выступили вперед. Они были выше и, пожалуй, шире меня. Я хотел было дать в глаз одному, сильного пинка другому, даже дернул уже руку, но остановился — они тут ни при чем…
— Просто прохожий…
Они ошеломленно смотрели на меня.
— Откуда вы знаете мое имя? — требующе спросила она.
Я не спеша повернулся и пошел прочь, в зал, в гул, в чрево ревущей музыки.
Моя девушка, я видел, уже пробиралась через толпу бара, тревожно ища глазами меня. И облегченно вздохнула, когда увидела.
Ах, эта тонкая кисть и эти сладкие пальцы. Я их поцеловал.
У меня совершенно пропал к Ней интерес, как и к тому, что сделает с ней мой герой.
Филипп ждал на 79-й улице снова.
Сентябрь 1982
Март 1983 Нью-Йорк
Старик
Старик, пригнувшись, вошел в бистро и не спеша, как бы нехотя, будто с ленцой, сел в дальний угол. За столик — свободный. Он расстегнул единственную пуговицу своего сильно потертого и заношенного, давно потерявшего всякий цвет и вид (как это и бывает со старой замусоленной вещью) пиджака и устало откинулся на спинку стула, стоящего под ним. Из-под дряблых век потерявшие остроту глаза привычно заскользили по залу, посетителям, столикам.
Ничто не радовало и никто не радовал уставшие за долгую жизнь глаза старика. На картине (скорее всего, дешевой копии), непонятно что изображавшей из разбитых XX веком остатков импрессионизма, старик увидел двух мух, которые занимались или пытались заняться вполне естественным делом — произведением себе подобных. Но на людях.
«Старость!» — вдруг неожиданно подумал старик. И первый раз отчетливо и ясно это слово посетило и уселось в его старческом мозгу.
Гарсон от стойки бара равнодушно скользнул по вновь пришедшему и даже не поменял позы. Старику пришлось щелкнуть или, вернее, попытаться изобразить щелчок пальца о палец, прежде чем гарсон принес желанную кружку пива.
«Старость, — еще раз с горечью подумал старик. — А когда-то как мне служили!» И он осторожно, уже забыв предыдущую проскользнувшуюся мысль, словно боясь разрушить призрачную грань стекла, нанес на краешек кружки шепотку соли, взятую двумя пальцами прямо из солонки, и, произведя первую часть ритуала, принялся совершать желанную вторую: осторожно взяв кружку, словно теперь боясь разрушить сокровенную гармонию идиллии стекла и соли, неприхотливо и невысоко высившейся своими снежными крупинками на самом краю, приподнял полную с пеной доверху кружку и поднес ее к дряблым, как и веки, как и щеки, как и весь он сам, губам, и медленно, неторопливо, не суетясь, будто губы его приближались к девственному и непорочному лбу младенца, вот только-только сошедшего с великих полотен, погрузил свои губы в замирающую влагу и, как в поцелуе, чуть потянул их на себя: божественная жидкость, смывая с бортика кристаллики соли, потекла, застремилась, заласкав и занежив горло.
«Господи!» — подумал старик. «Господи», — повторили неслышно его разомкнувшиеся губы. «Спасибо, что ты есть!»
Он аккуратно поставил две трети, оставшиеся в кружке, на сосновую спину стола.
— Гарсон! — заорал кто-то резко. — Два жарких, да поживей.
«Жаркое», — старик не стал и думать об этом. Пустое и бесполезное. (Он забыл, как это есть такое.) Он полез рукой в карман и вытащил оттуда большой синий платок, бережно смахнул с когда-то пышных, а ныне… усов клочки пены, которые, он почувствовал, висят над губами, и спрятал платок в карман.
Затем глаза старика зажмурились в неге, он развалился немного на стуле, так, совсем чуть-чуть, и помечтал, обдумывая какую-то свою мысль. Потом открыл глаза и снова посмотрел в зал. У двери за столиком сидели две пары молодых, видно ремесленники, и, дружно хохоча, балагурили вперемежку с жареными телячьими сосисками, с зеленым горошком и легкой бражкой. Особенно понравилась старику одна девица с пышной высокой грудью и румянцем на щеках.
«Да, — подумалось старику, — и у меня была дочь». Старик ничего не знал теперь о ней. Последнее, что он помнил, как он вышвырнул в дверь подлеца, ее дружка Джинорезо, а вечером дочь ушла, собрав свои вещи, не сказав ни слова, и… пропала. Навсегда. Больше он о ней никогда ничего не слышал.
Старик напряг руку, взявшись за кружку. Когда-то он был сильным.
«Да, — подумал старик, — когда-то я был сильным…» И он залпом отпил большую часть пива, остававшегося в кружке. Без соли.
Неожиданно старик подумал, что в кармане у него осталось всего лишь два франка и что при его стесненных обстоятельствах пиво — это непозволительная роскошь.
«Господи, — подумал старик, — а что я видел в своей жизни?»
Господи, ну что он видел в своей жизни, что? Взгляни на него, Господи.
Рабы твои под тобою, а ты над ними. Сделай же что-нибудь, Гос-по-ди. Старик сидел и знал, что завтра к вечеру у него не будет и этих жалких двух франков. Деньги кончатся, и он умрет. А просить и побираться он не будет. Он ведь гордый старик. Он слишком горд для этого. А просто так его никто не накормит. Да и кто кого просто так накормит?
Никто никого просто так не накормит.
Когда-то он был богат. Сказочно и недолго богат. И вот все, что у него осталось, — даже не звенит в кармане. Когда-то у него было много женщин, очень много. Теперь ни одна не ляжет рядом с ним, с нищим слабым стариком.
В зале затеялась какая-то возня, потасовка. Кто-то кому-то не понравился. Старик даже не разжмурил глаз: какое ему дело до всего? Когда-то он был сильным и тоже дрался. «А теперь — старость», — подумал старик.
И начал думать о смерти.
Какое жуткое и в то же время простое и могучее явление. Понятное и абсолютно не понятное. «Придет смерть, — подумал старик, — и всё, чем человек жил, что ел, отчего дышал, тратил и улыбался, — унесет могила. Зачем же жить, если за тобой неминуемо притащится смерть?»
Мы рождаемся для умирания.
Смерти старик не страшился. Но ему невозможно было представить, что люди будут жить века и века и топтать незнающими ногами над ним землю, под которой он будет лежать и тлеть и этому тлению и лежанию уже никогда не будет конца — оно бесконечно. А он будет тлеть под ними, людьми, год, два, десять, века, и срок уже перевалит за ту цифру, которую он прожил и мог бы прожить и уже которую прожила его дочь. И не умрет от этого лежания, потому что дальше умирать некуда и больше некому, и не умрет мертвый, и дважды Смерть за нами не приходит, и от этого лежания он никак не изменится и не перейдет в другое измерение, а люди все будут жить и жить.
Да Бог с ними, с людьми!
«Интересно, — подумал старик, до каких пор так будет продолжаться?» И сам ответил: «Наверно, всю жизнь или, правильнее, всю смерть», и сам себе пояснил: «Жизнь ведь имеет конец, смерть бесконечна».
Значит, смерть конца не имеет?!? Дальше для старика рассуждать было сложно. Он и так слишком сейчас напрягся, размышляя о вечном. В голове начинало беспорядить.
Вдруг старик вскинул голову и приказал:
— Гарсон, бутылку перно! — И тихо, чтобы никто не слышал, добавил себе под нос: — Бутылочку…
Гарсон удивленно посмотрел на странного старика, но отказать не посмел и быстро выполнил заказ.