Особенно хороши были песни в переводе Фюрекера.
Рассказывала Биллите и смешное. Как-то шла она на молотьбу к барону, и вдруг напали на нее собаки. Она испугалась и стала, сама не зная почему, кричать:
— Гвалт! Гвалт!
Когда же я спрашивала, что значит это
слово, она, смеясь, отвечала, что и сейчас не знает.
— Как же ты, бабушка, тогда его кричала?
— Кричала да и все, пока люди не прибежали.
Биллите умерла 86 лет от роду, сраженная ударом. Умерла у своего сына Петера. Три дня перед смертью пролежала она без движения. Когда я пошла к ней, она долго глядела на меня все еще красивыми голубыми глазами, и я погладила ее голову. Ее образ излучает для меня незабвенный свет терпения, трудолюбия, любви.
ТЕКУЩИЕ ВОДЫ, ЛЕТУЧИЕ ОБЛАКА
Сияние августовского дня проливалось на воды Химок.
Он смотрел, как они струятся, и вдруг воскликнул:
— Никогда не надо полного счастья. И все же я дождался этого дня!
И ей вспомнился день, когда они встретились впервые, на съезде композиторов. Она — пианистка — знала и любила его музыку, а в тот раз увидела и его самого. Было немало дружеских встреч и бесед, ее взгляд часто останавливался на его огромной фигуре, светловолосой голове, на его глазах, в которых то открывались взору, то меркли ослепительные глубины. Но ей почему-то не нравился его громкий, почти грубый смех. На одном из собраний, где ему пришлось исполнять свои произведения, он неожиданно подошел к ней и коротко, почти повелительно сказал:
— Выйдем в сад!
Они вдвоем вышли в сад, где смешивались запахи сосен, моря и первой сирени. Стоя с ним рядом, растерянная, она подняла глаза к звездному небу. Их разговор о музыке оборвался.
Внезапно он воскликнул:
— Как хорошо ты сейчас посмотрела! Какая странная близость!
Тогда она взглянула на него: даже пуговицы его костюма и маленькие пуговички на его манжетах показались ей близкими и знакомыми, словно были частью ее самой.
Они гуляли по саду, и уже побледнело небо, когда остановились они у ворот около цветущего куста сирени. Он нагнул ветку и стряхнул росу на ее волосы, потом наклонился и поцеловал ее посеребренные виски, как будто знал, почему так рано выбелила их снегом смерть, война, гибель всех близких. Ей показалось, что он поцеловал ее судьбу. И он сказал:
— Я приеду к тебе, моя девочка.
Но прошло лето, в муках отпылали и погасли цветы, — он не приехал. Она не хотела вспоминать об этой встрече, потому что его слова могли быть обыкновенной шуткой, — но, сама себя ненавидя, каждый миг думала о нем,
безнадежно, со страхом. Только на концертах встречалась она с душой его музыки.
Потом с группой солистов поехала она в Москву, чтобы аккомпанировать им. Концерты продолжались неделю. Все время она боялась, что где-то увидит или встретит его, но этого не случилось. За день до отъезда ее охватило непреодолимое желание услышать его голос. Она решила позвонить ему, а самой не отвечать.
Она подняла трубку и набрала номер. Чистый и бодрый, невероятно близкий, отозвался в телефоне его голос:
— Да.
И тогда губы ее разомкнулись и она назвала себя. Невыразимое удивление послышалось в его словах:
— Этого не может быть!
И она с бесконечной радостью ощутила, что и он думал о ней с той же тоскливой безнадежностью, думал, что никогда уже не бывать их встрече. Почему?
Они сразу же условились, что встретятся на главном почтамте, а потом он покажет ей Химки. И вот она, дрожа, вошла в огромное здание почты, земля качалась под ее ногами.
А затем в дверях показалась его огромная фигура, и возвышаясь над всеми, стала приближаться к ней его светловолосая голова, его синие ослепительные глаза.
Когда он подошел, она заметила, что в его светлых волосах поблескивают белые нити.
Они обедали. И словно не веря самим себе, смотрели друг на друга.
Он воскликнул:
— Этого не может, не может быть!
Она ответила:
— Это чудо.
И рассказывала, как нестерпимо, будто чудовищное пламя, цвели этим летом розы в Кемери. Его лицо преобразилось. Всю боль ее любви почувствовал он в этом рассказе о розах.
Потом они уехали в Химки, где она еще никогда не бывала. Они бродили вдоль воды и деревьев. Она не представляла себе, что мир может быть таким! Впервые она ощутила единую жизнь деревьев, воды и облаков. Она больше не чувствовала себя одинокой. День был властным и ярким.
Он сказал:
— Как все заликовало во мне, когда я узнал
твой голос! Я знаю, в тот раз мне надо было остаться, либо приехать к тебе.
Но неожиданно глаза его жестко сверкнули. И снова женщину ранил громкий, чуть ли не грубый смех мужчины, столь не соответствующий его душе и его музыке. Не пьяница ли он? Так говорили люди. В выражении его лица появилось что-то непонятное:
— Да, теперь я уже не хорош, но если бы ты меня видела в молодости, когда я босиком ходил в сельскую библиотеку, влюбился в библиотекаршу и женился, как бы ты меня тогда любила!
Они опустились на траву. Она видела совсем близко от себя его большую, сильную и теплую руку. Усталая, она сама прижалась к ней щекой и на миг растворилась в его силе, в которую словно вливались эти далекие воды, эти бегущие облака, что-то теплое и невыразимо живое.
И он прошептал почти беззвучно:
— Ты очень одинока?
— Да, — ответила она столь же неслышно.
Она думала в этот миг не о той жизни,
которая протекала на людях, а о своем пустом доме, и ей казалось ненужным рассказывать о
своих потерях, потому что он и так ощущал их. Ей казалось, что он знает обо всем, что отняли у нее война, смерть, разочарования и несчастья, он ничего не спрашивал о ее жизни, о том, кто она такая, кто ее родные.
Они долго лежали так, понимая друг друга без слов, потом вдруг совсем другим голосом он стал рассказывать о своей маленькой дочурке, которая будит его по утрам, напевая песенку о том, что пора отцу идти по грибы в рощу березовую.
С невиданной силой рвалась из его слов и голоса любовь к этому ребенку, и ей казалось, что она слышит неумирающие, народные интонации его музыки.
Ощутив эту любовь, она воскликнула:
— Как счастлива твоя дочурка!
Пораженный, он долго смотрел в ее глаза:
— Хорошие у тебя глаза!
— А жена твоя, какая она?
— Жестокая! Оттого что она очень страдает. Я недобрый. Острый как лезвие.
Они поднялись и посмотрели друг на друга. Он притянул ее к себе под сверкающим небом Химок.
Потом она отвернулась и пошла, ее глаза
недвижно глядели на летящие облака. Мир открылся и погас. И она без конца твердила:
— Как мне жить теперь без него — долго, всю жизнь?
И отвечала себе с непреклонностью отчаяния:
— И все-таки я буду жить.
Сзади послышался его голос:
— В твоей фигуре было сейчас нечто очень трогательное, гордое и беззащитное. — И резко добавил: — Мне жаль, что я сказал тебе об этом.
Она шла, словно наперекор могучей буре. Его голос прозвучал нежно и безжалостно. Она шла так же, как эти текущие воды, летучие облака — прочь от него, неотделимая от него, навстречу неведомым дням.
СЕРЕБРЯНЫЙ ПЛАЩ
Поэтессе Аспазии, жене Райниса
Я вижу тебя в серебряном плаще, отбрасывающем огненные блики, властная Гуна. Гордым величием вспыхивает твоя любовь, королевна Мирдза. Это ты, вырастившая Алые цветы, мыслящая и ищущая уже с детских дней, мечтательница, чья душа до самых уголков залита солнцем, а в прозрачной глубине глаз переливаются лучи месяца.
Я вижу тебя в ореоле славы и красоты, когда ты впервые входишь в редакцию газеты «Диенас Лапа» и замечаешь там худощавого человека с тихим голосом и бездонно глубокими глазами.
Об этих глазах ты не можешь не думать, и — вот — он тоже думает о тебе. Вы начинаете переписываться, вы встречаетесь. Ты, великая поэтесса, нашла поэта, более великого,
чем ты, но которому нужен был кто-то, кто пробуждал бы его и поддерживал в нем уверенность в его назначении. Этим человеком стала ты. Вы полюбили Друг друга. Отказавшись от славы, оставив Родину, близких и друзей, ты следовала за человеком с бездонными глазами всюду, куда забрасывала его судьба революционера. А если иногда тебя и не было с ним, ты работала, чтобы помочь ему, а душа твоя и сердце ни на миг не расставались с любимым, с великим. Ты снимаешь свою диадему королевны и вкладываешь в его руки. Дорожная пыль покрывает серебряный плащ, его стегают дожди, жестокие ветры развевают его и рвут. Ты всегда рядом с изгнанником. В долгие годы одиночества ты пересчитываешь жалкие гроши, думаешь, что подать на стол величайшему поэту, — ты варишь, стираешь и шьешь, чтобы взгляд его мог любоваться величием Сан Сальваторе, проникать в глубины земли и обращаться к далекой, такой далекой Родине. Туда стремится его душа, его поэзия борьбы и любви. Туда летят и твои стихи, твои полные боли мысли, но сколько времени ты отдаешь его работе: ты всегда считаешь ее более нужной