Раскрошив часть укропа, она выбежала и тут же вернулась, как вакханка, прижимая к упругой груди охапку листьев винограда и черной смородины. Сбросив ее рядом с укропом, она подвинула поближе огромный глиняный горшок и, в широкой улыбке обнажив белые зубы, стала класть слой укропа, слой виноградных листьев и смородины, перемешивая их с дольками чеснока и яблок.
И лишь тогда из жестяной банки, что стояла рядом, вынула она ярко-зеленые огурцы и уложила их на эту пряную основу.
На слой огурцов опять легли укроп, листья смородины и винограда. А на этот слой снова — огурцы.
И так повторилось несколько раз. Словно Дельфийская Пифия, опьянев от дыма своего треножника, женщина, широко раздувая ноздри, вдыхала запахи укропа, яблок, чеснока, смородины и что-то бормотала-пророчествовала, предсказывая, как хороши, как несравненно вкусны будут огурцы, посоленные ею.
Когда горшок наполнился до краев, она схватила другой, в котором дымился горячий рассол. Окунула в него ложку, поднесла ее ко рту, громко чмокнула и похвалила себя. Соленая вода исчезла в зеленой душистой массе. Женщина прикрыла огурцы двумя положенными накрест дощечками и придавила их камнем. Рассол тут же поднялся над огурцами и пузырьки заискрились, забурлили над чародейной приправой. Женщина опять похвалила свое умение и воскликнула: «Теперь пусть солятся!»
И тут же легко подхватила огромный горшок и, еще раз обнажив белые зубы в улыбке победительницы, как трофей жизненной силы, понесла его в кладовую.
ДЯТЛЫ
Когда я из своего летнего жилища иду на работу, я всегда слышу, как громко стучат дятлы то на верхушках деревьев, то под ветвями, то у самых корней. Черно-белые птицы с красным бликом под горлом, они стучат, ничуть не пугаясь и не замечая моего присутствия. Стою и вслушиваюсь: один выстукивает дактилем, другой — анапестом, третий — хореем, четвертый — свободным размером. Они очень похожи на нас, поэтов. Когда мы вынашиваем строки, мы тоже ничего не замечаем вокруг.
Я прибавляю шаг, меня заждалась речь ритмов.
Стучите, дятлы!
РАКОВИНА
Большая раковина лежала в песке.
Штормившее море выбросило ее на берег.
Песок молчал, а раковина тихо гудела.
Подошел мальчуган и поднял ее. Раковина подумала: «Он прижмет меня к своему нежному уху и услышит неумолчный голос моря. Он будет околдован».
Нетерпеливые пальцы ребенка крепко и долго сжимали раковину — она не сломалась. Мальчуган поднес ее ко рту и попытался надкусить.
Раковина не поддавалась. Она стала тверже камня под тысячелетним слоем песка, под тяжестью моря.
— Противная! — воскликнул ребенок.
Он бросил раковину и убежал. А в ее окаменелых створках гудела бесконечная чистая печаль мира.
СТАРЫЙ ИНДУС
Старый индус, ученый с мировым именем, известный путешественник, рассказывал мне.
— Моя жена тяжело заболела. За несколько дней до смерти она позвала к себе нашего сына и прошептала: «Я ухожу. Но я должна тебе кое-что сказать. Твой отец стареет и частенько засыпает, сидя в кресле. Обещай присматривать за ним, чтобы, заснув, он не упал».
И теперь каждый вечер мой сын заходит посмотреть, заснул ли я в кресле или в кровати.
Рассказав об этом, старый индус вдруг улыбнулся, и в глазах его вспыхнула странная радость. Я вспомнила строки из его книги, которую он посвятил памяти своей жены: «Когда она умерла, на лицо ее снизошел необычайный покой. По индусскому обычаю, жену, ушедшую из жизни раньше мужа, одевают и украшают, как невесту. Это облачение очень гармонировало с просветленным
выражением ее лица. Сердце мое было сокрушено за долгие часы бодрствования — я не спал с момента ее смерти до утра следующего дня, когда она должна была отправиться в свой последний путь и превратиться в пепел, — но, вглядываясь в нее, я непрестанно повторял себе:
— Pulchra, pulchrior in serenitatem mortis. (Прекрасная, еще прекраснее в просветленности смерти)».
Старый индус улыбался.
Не твой ли это восторг, бесконечная любовь?
ДЕНЬ ПЕВЦА
В руках Надира были цветы и он сказал:
— Надежда!
Пламя осенних гвоздик легко плясало над
незримой раной.
Надир пел: громовая радость сотрясала
стены и окна.
Сердца сжимались восторгом страдания.
Надир опустил голову.
Было ли то сомнением? Серый призрак коснулся пальцем его темных бровей и беззвучно
сказал:
— Смирись!
Надир улыбался.
Из глаз его вылетали огненные мотыльки красоты, его белые зубы надкусывали счастье,
как лакомый кусок добычи.
Надир подумал: «Может быть, я еще не родился, но я вольюсь в свой голос, он будет течь, как металл из плавильной печи, и так очистится руда моей жизни, моей души».
Надир заснул.
Он скрестил руки на холодном снеге рубашки, и тяжкая ноша дня канула в беззвучность его дыхания.
На губах его дремала завтрашняя песня.
ЛЕПЕСТКИ МАКА
Каким душным, каким однообразным был день! Летнее воскресенье у озера. Она смотрела на холст, краски и кисть, но писать не могла. То ли погасли в мире краски, то ли потускнели ее глаза?
Тот, кого она любила, не пришел. Уже давно он больше не приходит. Но разве можно его винить? Слишком тягостной, навязчивой была ее любовь. Как сказал он однажды, когда после долгого мучительного отчуждения они снова встретились:
— Я каждый день думаю о тебе, но не в силах к тебе пойти. Мне страшно: ты хочешь меня подчинить себе. С тобою я, конечно, стал бы лучше, а я хочу быть свободным. Если мы будем вместе, сразу же начнется разлад. Ты, может быть, ни слова не скажешь, но будешь страдать. И я это почувствую. Есть в тебе что-то трагичное, и оно обволакивает, как черное облако. Ты умна и все-таки не видишь
меня таким, каков я на самом деле — во мне есть что-то от карманного вора.
Так неожиданно он закончил свою речь о свободе.
С опущенной головой сидела она и думала о себе и о нем. Красивая, серьезная, безупречная, подавленная своим мнимым благородством и безупречностью. Он сейчас у какой-то другой женщины — влекущей, уклончивой, свободной, ему не подчиняющейся. А в ее любви разве было хоть что-то хорошее, — словно камень на шею и себе и другому. Словно она искала спасения от непосильного бремени в счастье, отпущенном на двоих.
Она медленно поднялась и пошла к озеру. В знойном мареве оно лежало недвижимое — как Мертвое море. Ей припомнилось, как хотела она обрести внутреннюю свободу. Прошлой осенью одна уехала к Черному морю — такому же сине-зеленому, как бирюза. Горы светились, коробочки магнолий выстреливали яркими, красными семенами, повсюду бродили влюбленные. Только она жила в одиночестве. Как всегда. В одиночестве? Нет, каждый миг он был с нею, он запрещал ее душе раскрываться навстречу другим людям. Как-то она
не выдержала — сорвала жесткий большой лист магнолии, нацарапала на нем свое имя и его адрес, наклеила на лист марку и бросила в почтовый ящик. Почтовые работники с удивительной бережливостью доставили ему этот лист. Потом он говорил:
— Я был счастлив. Весь день не выпускал этот лист из рук, даже на работу пошел с ним.
И все-таки непроходимая пропасть была между ними. Внезапно, словно вздох пронесся над озером. Кто вздохнул вместе с нею? Она подняла голову и увидела, как от горизонта, быстро набухая, надвигается черная туча. Второй вздох прогудел, как шквал. Она вернулась в сад. И вдруг остановилась.
Ветер, примчавшийся издалека, набросился на маки. Красные и фиолетовые, они клонились, податливо льнули к его незримой, бурно дышащей груди. Безжалостной рукой он оборвал их мягкие лепестки и, вихрем промчавшись дальше, осыпал ими голые борозды.
Она стояла, свободно и глубоко дыша. Под затененным грозою небом лепестки, такие нежные и ослепительные, лежали на темной земле. Воистину, она видела краски мира!
Блеск первой молнии сверкнул в ее глазах.
Она быстро взбежала на веранду, схватила кисть и — под полыхание вспышек, под шум дождя — стала писать лепестки маков на черной земле.