— Вот тогда и посмотрим, — заключил сионист, — могут ли евреи не только страдать и погибать, как повелел Гитлер, но умирать с оружием в руках.
Через два дня я отправился в варшавское гетто в сопровождении лидера Бунда и одного бойца еврейского Сопротивления. Разумеется, немцы выбрали для гетто самый нищий район города. Убогие дома в два-три этажа. Узкие, плохо вымощенные улочки. Еще в сентябре 1939 года немецкие бомбы пробили большие бреши в рядах трущоб — там и тут попадались горы обломков. Это гиблое место, откуда вывезли всех «арийцев», обнесли кирпичной стеной высотою около трех метров и согнали сюда более четырехсот тысяч евреев.
На мне была потрепанная одежда и кепка, надвинутая до самых глаз. Я старался казаться как можно меньше ростом. Рядом со мной шли двое типичных местных обитателей — в лохмотьях и еле живые от голода. Мы проникли в гетто через тайный ход.
Снаружи почти вдоль всей стены гетто широкой полосой тянулся пустырь. Один из стоявших там домов был построен так, что входили в него с арийской стороны, а дверь одного из подвалов вела прямо в гетто. Этот дом на Мурановской улице позволял многим евреям поддерживать связь с внешним миром. Если соблюдать осторожность и хорошо ориентироваться в подвальном лабиринте, это было сравнительно легко. Дом, точно мифическая река Стикс, отделял мир живых от мира мертвых. Теперь, когда варшавского гетто больше нет, когда все оно, как и обещали мои друзья, разрушено во время героической обороны, я могу рассказывать об этом доме и его подвалах, ни на кого не навлекая опасности, тем более что проход больше ни для чего не нужен.
Надо ли описывать варшавское гетто после всего, что уже о нем сказано? Что это было — кладбище? Нет, поскольку жизнь в телах здешних обитателей еще теплилась — они двигались или даже лихорадочно метались, но ничего человеческого, кроме кожи, глаз да голоса, в этих ходячих скелетах не осталось. Всюду голод, страдания, смрад разлагающихся трупов, душераздирающие стоны умирающих детей, отчаянный крик народа, изнемогающего в безнадежной, обреченной на поражение борьбе за жизнь.
Пересечь стену значило попасть в другой мир — даже в самом страшном сне не могло бы привидеться ничего подобного. Нигде ни метра свободного пространства. Пока мы с трудом пробирались по грязи среди развалин, вокруг нас сновали в поисках чего-то или кого-то тени, когда-то бывшие мужчинами и женщинами, с горящими голодными глазами.
Казалось, всё и вся тут находится в постоянном движении. Вот старик с остекленевшими глазами прислонился к стене, но продолжает трястись, словно какая-то посторонняя сила управляет его телом. Названия улиц, лавок и учреждений написаны старинными еврейскими буквами. Делать надписи на немецком и польском языках внутри гетто запрещалось, из-за этого многие жители не могли прочитать таблички и вывески. Время от времени встречались упитанные немецкие полицейские, которые в толпе исхудалых людей казались распухшими. Каждый раз при виде одного из них мы ускоряли шаг или переходили на другую сторону, как будто боялись заразиться.
На нашем пути попалось жалкое подобие скверика: относительно чистый пятачок, где чудом уцелели с полдюжины деревьев почти без листьев и островок зеленой травы. Тут было полным-полно народу. На скамейках тесно сидели матери, кормящие грудью чахлых младенцев. Дети постарше, у которых можно было пересчитать все кости, играли, сбившись в кучку.
— Играют перед смертью, — сказал мой спутник слева сдавленным голосом.
— Да эти дети вовсе не играют! — вырвалось у меня. — Они только делают вид.
Вдруг мы услышали мерный звук шагов. К нам приближалась группа молодых парней. Они шли строем по середине улицы, под охраной полицейских. Одежда на них была грязная и драная, но сами они выглядели не такими хилыми и голодными, как все остальные. Однако, хоть и более здоровые на вид, они походили на роботов. Шли деревянным шагом, с застывшими от усталости лицами, уставившись блестящими глазами прямо перед собой и словно не видя ничего вокруг.
— Этим повезло, — сказал бундовец. — Немцы сочли, что они еще могут быть полезными — чинить дороги и железнодорожные пути. Пока у них хватает сил работать, их не трогают. Все им завидуют. Нам удалось спасти сотни людей: мы достали им поддельные документы, удостоверяющие, что раньше они занимались чем-то похожим. Но долго это не продлится.
По пути мы видели множество трупов, они валялись на земле, раздетые догола.
— Что это значит? — спросил я у нашего проводника. — Почему они голые?
— Когда еврей умирает, — ответил он, — родственники раздевают его, а тело выбрасывают на улицу. Чтобы его похоронить, пришлось бы платить немцам. А цена так велика, что это никому тут не по карману. Ну, а одежда может пригодиться. Каждая тряпка на счету.
Меня пробрала дрожь. На ум пришли слова, которые я часто слышал, но никогда прежде до конца не понимал: Ecce homo — се человек.
Тут я заметил старика, который шел, шатаясь и держась за стены, чтобы не упасть. Я сказал:
— Что-то совсем не видно стариков. Они что, целый день сидят по домам?
Ответ прозвучал так, словно голос проводника исходил из могилы:
— Просто их больше нет!.. Их увезли в Треблинку! Может, они уже на небе? Немцы — народ практичный. Тех, у кого еще осталась физическая сила, используют на принудительных работах. Остальных планомерно уничтожают. Сначала больных и стариков, потом неработоспособных, потом тех, чьи профессии не имеют прямого отношения к военным нуждам, и, наконец, тех, кто сейчас работает на заводах и ремонте дорог. А в последнюю очередь — евреев-полицейских, которые губят соплеменников, надеясь спасти свою шкуру. Но всех, всех нас ждет одно и то же! Всех отправят на смерть!
Он говорил глухо и бесстрастно.
Внезапно откуда-то донеслись крики, и вокруг началась паника, женщины в скверике хватали детей и бежали к ближайшим домам.
Спутники потянули меня за руки. Я не видел и не понимал, что происходит. Со страху подумал: может, меня разоблачили? Меня затолкали в первый же попавшийся подъезд.
— Быстро, быстро! Вы должны это видеть! И рассказать всему миру! Скорей!
Мы взбежали на последний этаж. Я услышал выстрел. Мои товарищи постучали в одну из дверей. Дверь приоткрылась, показалось бледное, изможденное лицо.
— Ваши окна выходят на улицу? — спросил бундовец.
— Нет, во двор. А что?
Бундовец с досадой захлопнул дверь и принялся кулаком колотить в противоположную. Открыл какой-то мальчик. Бундовец отпихнул его, так что тот, испугавшись, с криком отбежал назад, в комнату. Меня подтолкнули к окну и велели смотреть на улицу сквозь занавеску.
— Сейчас вы кое-что увидите. Охоту. Не увидь вы это собственными глазами, ни за что бы не поверили.
И я увидел. Посреди улицы стояли двое юнцов в форме гитлерюгенда. Оба без головного убора — светлые волосы блестели на солнце. Круглолицые, румяные, голубоглазые — воплощение бодрости и здоровья. Они смеялись, болтали, шутливо пихали друг друга — им было весело. Младший вынул из бокового кармана револьвер, и только тогда до меня дошло, в чем дело. Жадно осматриваясь, как мальчишка на ярмарке, юнец выискивал глазами цель.
Я проследил за его взглядом. Улица была пуста. Юнец смотрел куда-то, что было вне моего поля зрения. Вот он поднял руку, тщательно прицелился. Раздался выстрел, звон разбитого стекла и чей-то предсмертный вопль.
Стрелявший радостно вскрикнул. Приятель похлопал его по плечу и что-то сказал — видимо, поздравил с удачей. Они еще немного постояли, улыбаясь довольно и нагло. А потом под ручку зашагали прочь, точно возвращались со спортивного соревнования.
Я замер, приникнув к стеклу, от ужаса у меня отнялись ноги и язык — я не мог сделать ни шагу, не мог произнести ни слова. В комнате стояла тишина. И мне казалось, что малейший шорох, малейшее движение способны спровоцировать новую сцену, подобную той, что только что разыгралась на моих глазах.