Это важные детали, без которых не понять, в какой обстановке находились те, кто решил работать в польском подполье. Они рисковали в каком-то смысле даже меньше, чем остальные. Ну а жалким прислужникам оккупантов приходилось опасаться всех, и прежде всего самих поляков. Они понимали, что их осуждают и презирают, и боялись приговора Сопротивления. Даже немцы не слишком жаловали таких неофитов: предателям не доверяет никто. Так что они оказывались между молотом и наковальней[44].
Важно сказать еще вот что: предателей не поддерживали и те, кто не принимал активного участия в Сопротивлении. Многие поляки по разным причинам не могли вступить в подпольные организации, но оставались честными, мужественными людьми и играли значительную роль в общей борьбе. Она заключалась в том, чтобы ни в чем не препятствовать, а иногда и помогать подпольщикам, что часто оборачивалось немалыми бедами и жертвами.
Моя квартирная хозяйка была как раз из таких людей. Ни к какой ячейке она не принадлежала. Да и вступить куда-либо было не так просто. Подпольная организация предъявляла особые требования к своим членам: они должны были обладать физической выносливостью и быть свободными настолько, насколько это необходимо для выполнения заданий. Такой одиночка, как я, вполне мог посвящать подпольной работе все свое время и все силы и жить где придется, в любых условиях. Для большинства же семейных людей такая жизнь была неприемлема, как и постоянная угроза расправы, которая тяготела не только над ними, но и над их близкими.
Пани Новак стоило огромных усилий прокормить себя и сына. Она целыми днями бегала по городу, чтобы достать немного хлеба и кусочек маргарина для мальчика. Пускалась в долгие утомительные поездки в деревню за мукой и куском колбасы. Все, что можно продать, она продала ради еды уже в самом начале войны.
Потом, закупив у крестьян табак, скручивала вместе с Зигмусем сигареты и продавала их на черном рынке. Добавьте ко всему этому тяжелую работу по хозяйству: уборка, кухня, топка — надо было колоть поленья, рубить на дрова ящики, а иногда и мебель, и это еще не считая постоянных забот о здоровье и образовании сына.
— После целого дня работы я падаю и засыпаю, как от снотворного, — как-то сказала она мне. — А ночью просыпаюсь то от кошмара, то от криков на улице или тяжелых шагов на лестнице. Вскакиваю — сердце бешено колотится, кровь леденеет в жилах. Мне страшно. Вы себе не представляете, как страшно! Стою, оцепенев, около кровати и прислушиваюсь — жду, что вот-вот ворвется гестапо и отнимет у меня Зигмуся. А я хочу, чтобы муж, когда вернется из плена, увидел своего сына. Он у Нас такой хороший… и муж так его любит…
Первое время я ни во что ее не посвящал. Думал, что так лучше для нее же: ничего не знать и не тревожиться. Такая уж была наша работа — иной раз приходилось ставить под угрозу хозяев без их ведома. Что делать — иначе пришлось бы отказаться от борьбы, ведь и собой мы тоже рисковали.
Но вот однажды вечером я пришел совершенно разбитый и усталый. Пани Новак только что перегладила белье. Она усадила меня на кухне у огня, рядом с Зигмусем — он делал уроки — и налила эрзац-чая, который я с наслаждением выпил. Потом с радушной улыбкой — милой улыбкой гостеприимной польской хозяйки довоенного времени — намазала ломтик хлеба тонким слоем повидла и протянула мне.
Я поел, и мы стали болтать. Поговорили о Варшаве, о войне, о немцах, а затем, совершенно естественно, она рассказала о том, как тяжко ей приходится, о бессонных ночах, о том, как она волнуется за мужа и надеется, что он, чего бы это ей ни стоило, найдет сына живым и здоровым. А в конце концов расчувствовалась и разрыдалась. Зигмусь от неожиданности испугался, побелел, бросился к матери и обхватил ее руками.
Обнявшись, они безутешно плакали вдвоем, оба бледные, тщедушные, немощные и несчастные. У меня сердце разрывалось от жалости, и я почувствовал себя виноватым — ведь из-за меня их положение становилось еще опаснее. И я решился сказать хозяйке правду, хотя и понимал, насколько это неосторожно. Отослал мальчика спать, сказав, что хочу поговорить с его мамой.
— Я еще не доделал уроки, — сказал он. — Можно, я почитаю в постели? А когда вы закончите, мама меня позовет, ладно?
Пани Новак отвела его в детскую, а вернувшись, сказала с заговорщицкой улыбкой:
— Ну что же вы хотите мне сказать?
— Я знаю, что нарушаю правила организации, к которой принадлежу. Но считаю своим долгом вас предупредить. Мое присутствие в этом доме опасно для вас. Я работаю в Сопротивлении. Иногда я приношу домой документы, подпольные газеты, радиосводки и часто держу их у себя по несколько дней — это может повредить вам и Зигмусю. Я не собирался этого рассказывать, но сейчас, глядя на вас, подумал, что мне лучше бы переехать.
Она встала, тепло улыбнулась и, протягивая мне руку, веселым голосом проговорила:
— Спасибо, большое спасибо.
Потом пошла в комнату сына и сказала:
— Иди к нам, Зигмусь. У нас тут нет ничего секретного.
Мальчик радостно вскрикнул и вернулся на кухню. Он сел на свое место и принялся писать. Но мать села рядом и попросила его оторваться.
— Я хочу, чтоб ты знал, — сказала она. — Пан Кухарский сообщил мне, что хочет съехать, чтобы не подвергать нас опасности. Он участвует в Сопротивлении, борется за нашу свободу и за возвращение твоего отца. И вот он боится, что если немцы арестуют его, то пострадаем и мы. Что же мы ему ответим, Зигмусь?
Повисло неловкое молчание. Я расстроился и ругал себя за то, что открылся, как дурак, слабой женщине и ребенку. Зигмусь неуверенно посматривал то на меня, то на мать, соображая, чего от него ждут. А пани Новак так и сияла, не сводя с сына взгляда, полного веры и гордости.
— Ну, Зигмусь, скажи! Что мы ему ответим? — Она улыбнулась.
Мальчик встал, подошел ко мне и вложил свою влажную ладошку в мою руку.
— Не бойтесь за нас, — сказал он, глядя прямо на меня ясными голубыми глазами. — Не уезжайте, мы и так знали, что вы боретесь с немцами. Мама ничего от меня не скрывает. Знает, что я умею хранить тайну. — Глаза его блестели, рука дрожала. — Не скажу ни слова, даже если меня будут бить. Оставайтесь у нас, пан Кухарский, прошу вас.
Наверно, у меня был озадаченный и растерянный вид, потому что мальчик выдернул ладошку и стал успокаивающе гладить меня по голове. А пани Новак, по-прежнему улыбаясь, сказала:
— Не надо опасаться. Не беспокойтесь, Зигмусь не проговорится. Он почти всегда рядом со мной и, главное, никогда не выдаст нас глупой болтовней. В войну дети быстро взрослеют.
Я молчал.
— Вы должны остаться, — продолжала она. — Это облегчает мою совесть. Укрывая вас, я чувствую, что хоть что-то делаю для Польши. Немного, но это все, что я могу. И я благодарна вам за то, что вы даете мне такую возможность.
Я встал:
— Спасибо вам обоим за доброту и сердечность. Знайте, что здесь, у вас, я чувствую себя как дома, как в родной семье.
Глава VII
Боевое крещение
Когда руководство сочло, что я достаточно ознакомился с методами и правилами подпольной работы, мне дали первое задание. Я отправлялся в Познань, причем с меня взяли клятву, что я никогда не разглашу деталей этой миссии. В общих же чертах дело заключалось в следующем: я должен был встретиться с одним участником Сопротивления — до войны высокопоставленным государственным чиновником — и вместе с ним изучить, каковы шансы вовлечь в нашу борьбу его бывших подчиненных. По роду деятельности у него, как и у его сотрудников, имелись обширные связи среди немцев. Для Сопротивления эти связи и все, что он знал, представлялось чрезвычайно важным.
Повод для поездки придумали отличный. Дочь человека, к которому я ехал, назвалась моей невестой. Познань относилась к той части Польши, которая была присоединена к Третьему рейху. Жители этих областей имели право ходатайствовать о получении немецкого гражданства[45]. С ведома Сопротивления моя «невеста» воспользовалась этой привилегией, кроме того, она носила немецкую фамилию, что тоже было благоприятным обстоятельством. Подобную фамилию в интересах дела взял и я. Она испросила для меня в гестапо разрешение приехать к ней, объяснив, что ей не терпится помочь мне «осознать свое немецкое происхождение и почувствовать немецкую кровь». Разрешение выдали очень быстро, так что выполнить первое задание мне было легко — немцы сами этому поспособствовали.