Все это записано в моем блокноте, черным по белому.
Утром я ушел из дома и весь день к себе не заглядывал. И вот ведь что поразительно: хотя домой я вернулся запоздно, жена покорно ждала меня с ужином. Более того, собственноручно приготовила мне тосты — беспримерное достижение, такого на мою долю отродясь не выпадало. А после ужина сама подкатилась ко мне.
— Дядюшка Бух-Бух, — говорит, — месье Злючка, послушайте меня! (Назвала меня сразу двумя кличками, что тоже было весьма странно.) Можно мне кое-что сказать? — спрашивает подобострастно.
— Можно.
— Тогда скажу. Ты глупец, каких свет не видал, ясно? И еще хочу сказать, чтобы ты не сердился. — И тут она привычным жестом слегка коснулась пальчиками моего жилета. Я же подумал, что все идет как надо.
Про нас, голландцев, ходит молва, будто бы мы хорошие строители. Зато если надо обустроить собственную жизнь — не приведи Господь, это не по нашей части. Похоже, мы скованы какими-то схемами: по сей день не возьму в толк, что тому причиной. Вот, примера ради: как положено воспитанному юноше сидеть за столом, почему он и пикнуть не смеет, зато мгновенно должен вскинуть голову, как только хозяин дома выразит желание выпить, подняв вверх бокал с пивом. Таковы мы, голландцы.
Что за странный мы народ. Господи! И конечно, со святостью семейной жизни, с целомудрием наших толстых девицу нас тоже все не просто. Зато смеяться мы не умеем, и в этом суть. Ведь французы-то умеют. Но — подобно холодному ручью под ярким солнцем, так безжалостно и безоглядно.
Вот об этом я и хочу сказать.
Мы не ведаем вкуса радости. Бесцветные и вялые, мы благожелательны, но жестки. И пожалуй, несчастливы от природы.
Способен ли почувствовать хоть какой-то смак, хоть какой-то вкус жизни человек, который во всем ищет логику, следование долгу, словом, стремится воспринимать мир рассудком? Здесь непостижимое и умопомрачительное хитросплетение!.. Человек, каждый шаг которого должен быть последовательным?
— Почему я должна лишать себя святой благодати? — не так давно ошеломила меня вопросом жена, когда я никак не мог взять в толк, отчего ей хочется пойти в церковь. Правда, в тот день был праздник, но ей-то что? Веры она не признает и с неким дурного толка превосходством взирает на истово верующих. (Например, на свою приятельницу мадам Лагранж.)
— Что же здесь удивительного? — возразила она мне. — Не могу понять людей, которые вдруг решают про себя, что им недоступно смирение.
Именно это я и хочу отметить. Ведь она была на свой лад верной, супруга моя, голову даю на отсечение, что иногда казалось, душа ее — воплощение верности. И при этом изменяла мне. Но ведь бывает так, что людей, тщетно пытающихся избавиться от неисправимости собственной натуры, именно и влечет неудержимо эта загадочная слабость. Эта двойственность. Эта лживость… Она-то и завораживает, сводит с ума.
И от этой женщины добивался я постоянства, когда именно этим восхищался в ней более всего — ненавидя и завидуя, страстно и горько — восхищался ее легкостью, этой способностью к сомнительной, скользкой игре, к забаве в прятки, в которую втягивала она все и всех на свете. И конечно же, меня привлекал ее смех.
А смеяться она любила. Чему угодно, любым пустякам. Плескалась в смехе, как дитя в ванночке.
«Я же и смеяться не умею», — вписывал я в свой блокнот в ту пору. Стоит ли удивляться, что вопреки собственной горечи, поперек своей души я иной раз задавался вопросом: а вдруг да она права? Может, именно так и следует жить, поскольку того требует от нас сама жизнь? К этой мысли мне и хотелось подвести, так как она тоже зафиксирована в тех моих прежних записях. Хотя и коротко, в двух словах. Загляни кто в мой блокнот, нипочем не догадается, что она означает, эта краткая, простая фраза: «Она права».
Я-то понимаю. Дорогой ценой далось мне это понимание. Но по-настоящему я понял только теперь.
С тем и закроем эту главу моей жизни, поскольку за ней следует новый период. Подозрительный. И не только тем, что был он такой уж блаженный… Одурманивающий.
Какие виды имела на меня моя супруга — загадка, да и только. Долгое время промеж нас царили тишь, гладь да Божья благодать. Я тоже не допытывался до причины перемен, судя по всему, устал… Почему, например, мне даже в тарелку дуют, чтобы суп остыл побыстрей? А именно так и делают. Почему домашние шлепанцы приготовлены заранее и стоят на месте? Ведь прежде их никогда не готовили к моему приходу. И вообще: почему со мной так предупредительны в моем собственном доме? И почему столь насмешливы? Вот вам пример. Раннее утро.
— Фу, растрепанный, нечесаный какой! — слышится откуда-то ее голос.
Я бреюсь и вдруг замечаю, что она одергивает на мне халат, мало того, взгромоздилась на скамеечку и начинает щеткой расчесывать мне волосы.
— Не делайте из меня посмешище, — кротко роняю я.
— Как же, как же, иначе и быть не может! Все это привилегии женатого человека. В особенности, когда герой возвращается к домашнему очагу, — потешается надо мною жена.
— Весной, к очагу?
— К остывшему очагу, — отвечает она.
— Совсем остылому?
— Что ты придираешься? Все равно любовь не для тебя придумана! — И жена похлопывает меня по носу. А я все это сношу.
— Почему это любовь не для меня? — все же не удержался я от вопроса. Но она не ответила. Принялась завязывать мне галстук, неторопливо, точно мальчишке-подростку. Прежде я бы полез на дыбы при одной только мысли, что кто-то прикасается к моей шее, а сейчас смолчал. У меня было такое чувство, будто бы я полнею. Да что там — растолстел! Вот ужас-то!
— Ну, теперь все в порядке, теперь ты у меня красавец! — заявляет она наконец, поворачивая мою голову из стороны в сторону, чтобы получше разглядеть.
— Красивый ты! — говорит она снова.
— Это я-то красивый? — спрашиваю укоризненно.
— Как есть красавчик! Посмотрись в зеркало!
— Не стану я смотреться в зеркало! Так почему же любовь — это не для меня?
— Почему, почему…
— Выкладывайте напрямик, — говорю я.
— Разве такой бывает влюбленный голубок? — задает она вопрос тоном учительницы в школе, объясняющей детям азбуку. Или юной курсистки, когда свет в дортуарах уже погашен и подружки дурачатся. Чем глупей вопрос, тем громче взрыв смеха, могу себе представить.
— Все-то у вас тайны да загадки на уме! — говорю я. — Ну, и каким же, по-вашему, должен быть влюбленный голубь?
— Нахальным, — отвечает она не колеблясь.
— А я какой же?
— Вы порядочный.
— Вон что… (Будто прочла мои недавние записи в блокноте.)
— Значит, не стоит быть порядочным? Лучше быть негодяем? — и, повинуясь внезапному побуждению, добавляю: — Видите ли, а я вовсе не такой уж и порядочный. Однако продолжим. Каким еще должен быть голубок?
— Н-ну… — мнется она опять.
— Смелее, смелее! — подбадриваю ее я.
— Голубь коварная птица, о чем люди даже не догадываются. Он отнюдь не кроткий голубок, как вам кажется, он и клюнуть может пребольно.
— И ни к чему быть таким уж настоящим мужчиной! — вырвалось у нее внезапно. — Якорь тебе в корму! (Ей всегда нравились заковыристые матросские словечки.)
— Значит, не быть настоящим мужчиной? Ладно! Тогда посоветуйте, каким же мне быть!
— Ах, почем мне знать! — запальчиво отвечает она. — Будь наглым, бесстыжим, каким угодно… хоть бы и негодяем, как ты выразился, лишь бы красивой была сказочка, какую ты придумаешь…
— Ведь женщины доверчивы, что голодный телок, — продолжала она раскрасневшись, — плети им что хочешь, лишь бы зубы твои сверкали, а хохот был — гнусней некуда. Делай вид, будто тебе удалось перепортить всех девственниц на свете. Понял? Понял ты наконец? — в голосе ее сплошной восторг и ликование.