Будто это и в самом деле ее только что безжалостно несло, кувыркало, швыряло и било в убийственной той реке…
Наконец она добралась до кровати. Легла — голову прикрывши рукой, как от побоев. Ей очень хотелось уснуть, ей было плохо, но сон только на рассвете пустил ее.
* * *
«По существу предъявленных ей вопросов гр-ка Захарова-Кочубей Анна Петровна, русская, 1901 года рождения, уроженка г. Мурома, показала следующее.
Перстень до недавнего времени принадлежал ей, а точнее, до 29 сентября сего года, когда она подарила перстень внучке, Новоселовой М. Н. Передача перстня Новоселовой М. Н. не имела целью сбыт перстня. Перстень был передан Новоселовой М. Н. на память по причинам слабого здоровья и возможной кончины в ближайшее время. О происхождении перстня ничего определенного показать не может. Его подарил гр-ке Захаровой-Кочубей весной (февраль — март) 1919 года человек по фамилии или кличке Кочет, которого она называет своим первым мужем, хотя брак не зарегистрирован, но свадьба была.
О личности Кочета ничего определенного показать не может. Он был военный, один из командиров отряда. Главным в отряде был по фамилии Перебийнос. На чьей стороне воевал отряд, ничего определенного показать не может, объясняя это молодостью лет и непониманием того, что происходит в мире, кто с кем воюет и из-за чего.
Перстень был передан гр-ке Захарова-Кочубей, как она думает, в тот момент, когда ее, больную, в бессознательном состоянии оставляли в деревне Васильевка Екатеринославской области (зачеркнуто) губернии. Когда она очнулась, перстень был надет на пальце правой руки камнем внутрь ладони. Больше отряд Перебийноса и человека по имени Кочет, который, наверное, и надел ей на прощание перстень, гр-ка Захарова-Кочубей никогда не встречала. Обстоятельства появления в отряде: силой ссадили с поезда. О ценности перстня гр-ка Захарова-Кочубей определенно показывает, что ничего не знала. Всю жизнь носила как талисман. Название „Двуликий Янус“ слышит впервые. Никаких ни к кому претензий не имеет.
Протокол с моих слов составлен верно. А. Захарова-Кочубей.»
Когда губастенький, очень юный, напыженный лейтенантик, окончив свои страдания над листом протокола, протянул его Анне Петровне («Подпишите, пожалуйста.») — Анна Петровна оживилась. Как-то, почти радостно, обеспокоилась.
С интересом взяла протянутый лист, но ее мгновенно, едва она взглянула, отчетливо замутило при виде этой зеленоватой, ужасно плохонькой бумаги, по которой грязно-лилово и расхлябанно влачились — то спотыкаясь и городясь друг на друга, то расползаясь вкривь и вкось — дрянные ленивые каракули, весь вид которых тотчас вызвал у нее мысли о каком-то вырождении. И таким уж безнадежным унынием бездарности пахнуло от этих строчек, что Анна Петровна невольно с новым любопытством вернулась взглядом к лейтенантику, — чтобы тотчас, быстро пожалев, еще больше утвердиться в своем ощущении: «Никудышник, конечно… Всю жизнь, на любом месте — никудышник».
Лейтенант протянул ей для подписи ручку — шариковую, из тех, что продаются в газетных киосках.
Анна Петровна с усмешкой пренебрежения, сделав пальцами нечто на удивление вельможное, отвергла ее:
— Нет уж, молодой человек. Этим сами пишите. А мне (будьте столь любезны) посмотрите на шкафу ящичек.
В ящичке том — в узком плоском футлярчике из очень когда-то дорогой матово-черной пухленькой кожи она хранила… Нет, надо бы так сказать: там жил — на покое, барственно возлежа в пушисто-серебристом бархатном своем гнезде — ее любимый, еще довоенный «паркер».
Черно-золотой, чуть тяжеловатый для ее руки, со старомодным, но изумительно чутким пером — он выглядел довольно-таки непритязательным, мужиковатым, но был он зато необычайно укладист в руке, безотказен и удивительнейшим образом всегда внушал Анне Петровне ощущение добротной силы, спокойной уверенности в своей силе, даже если она и брала его только затем, чтобы расписаться в получении пенсии.
Она, не торопясь, с наслаждением свинтила массивный колпачок его с зажимом в виде золотой стрелы, открыла свой «паркер» и даже посветлела лицом, ощутив в руке его наполненность и весомость.
Велела лейтенанту дать что-нибудь твердое — подложить под бумагу. Тот с послушно-бестолковым видом поискал, неуверенно спросил: «Может, моя папка подойдет?» Она милостиво позволила: «Пусть».
Попробовала чернила в пере.
Раз-другой повела локтем, делая некое освобождающее движение. Затем твердо подвела к бумаге перо и, не спеша, но и без задержки, точно расписалась:
…Чернила стекленели, подсыхая. Анна Петровна тихо смотрела.
Мысль о том, что, быть может, это — последняя в ее жизни подпись, пришла и ушла, ни особой грусти не вызвав, ни волнения.
Она просто смотрела на полтора десятка начертанных ею букв и, пожалуй, была довольна.
Тысячи людей живут, испытывая смутное недовольство и неудовлетворенность от того, как выглядит на бумаге их подпись. С юных лет до самой смерти откладывают на потом окончательную ее выделку. Так и не успевают чаще всего…
Анне Петровне не о чем было жалеть. Образ, в который складывались буквы, составляющие ее подпись, был приятен и лестен взгляду, даже такому придирчивому, как ее.
«А», начертанная узко и стремительно, вознесена была подобно шпилю готического собора. Она могла бы показаться и чересчур высокой, эта «А», и даже долговязой, но энергичная клинописная поперечинка, удивительно точно поставленная, мгновенно делала все сооружение очень соразмерным (и кроме того, чуть выступая с левой стороны, она еще и равновесила довольно рискованный наклон всей буквы вправо).
«З» была тоже и высока и узка в начертании. Пожалуй, что она была и несколько заносчива и суха, но, несомненно, мастерски исполнена. Высокомерно вознесенная ввысь головка буквы состояла при внимательном рассмотрении из множества мелких штрихов, словно бы граней, и от этого, несмотря на малость свою, отнюдь не выглядела легковесной и совсем не будила сравнение со змеиной головкой, как это часто бывает при созерцании «З» в самых различных написаниях… Нижняя же часть буквы была начертана решительно и хлестко и завершалась петлей — угловатой и резкой, — тотчас переходившей в крохотную «а», которая жила, тесно прижавшись к заглавной букве своей фамилии, словно почка к ветке.
«X» была артистична и легка. Однако — только в той своей части, которая шла справа вниз и налево. С вольготным выкрутасом она была исполнена, с размахом и даже бесшабашием, которые, впрочем, кратко и категорично пресекались еще одной клинописной черточкой (явно рифмовавшейся с поперечинкой первой заглавной буквы «А»).
Этот вольный штрих в букве «х» естественно порождал и соседнюю с ней (через крохотную, отдельно и скромно стоящую, почти чертежно исполненную «а»), согласную с ней «р», роскошную, слегка богемную, с барочными прикрасами, полнокровную букву, после которой немыслимым казалось ни мелко, ни строго написать следующие за ней «…ов». И они, действительно, будто на одном веселом и широком дыхании были вычерчены, эти «…ов»… (Хотя нельзя тут было не заметить, что «в» страдает каким-то трудноуловимым изъятием вкуса в написании. То ли неуверенность какая-то была в штрихе, то ли принужденность в переходах… Анна Петровна, впрочем, и сама всегда это ощущала, но — мирилась. Как мирится человек с некоторыми, явно не самыми лучшими, чертами своего характера.)
И завершалась фамилия неожиданной после роскошных, щедрых, жизнелюбивых «…ров…» — небольшой, аккуратно замкнутой, чуть поодаль ото всех стоящей чертежной монашенкой «а».
А дальше шла веселая вторая ее фамилия — Кочубей.
Ей всегда чудились какая-то жаркая степь, чубы, бунчуки, веющие по ветру, широта, веселие и размах, когда она произносила эту фамилию.
Будто скачком, на мгновение прибывало кислорода в крови.