Литмир - Электронная Библиотека

«Все будет совсем не так, как воображалось! — Жужиков поморщился с неудовольствием. — Будет много неловкости, неискренности, натуги!»

Светленькая девочка лет двенадцати домашним веником подметала землю под навесом, который служил здесь, похоже, залом ожидания.

— Чуркин, — объяснила она, с жгучим стеснением, испугом и интересом взглядывая на Жужикова. — Чуркин вон там, за горушкой, километра четыре, не боле…

Жужиков послушно пошел по мягкой многоезженной дороге и долго еще слышал, как девочка смотрит ему вслед. Наверное, он и вправду выглядел диковинно: в габардиновом плаще, в шляпе, без вещей и спрашивает, как пройти к известному всем поселку.

— Ф-фу! Глупость какая! — сказал он через некоторое время. — Ну как я приду к ней?! Как объясню, зачем приехал?

Он и в самом деле уже не знал, зачем он сюда приехал.

Но, как ни странно, это не очень-то и заботило его сейчас. Он другим был занят: сняв ботинки, засучив штаны, подхихикивающей припрыжечкой одолевал дорогу, обильно припорошенную крупной дробной пылью, но под пылью все же заметно бугристую и чувствительную для ступней.

«Горушки», о которой говорила девочка, он, сколь ни старался, так и не обнаружил. Дорога, правда, не очень заметно тянула вверх. Где-то там, километрах в двух, должна была быть точка, с которой откроется вид на поселок Чуркино.

Он оглянулся. Станционный домик выглядел совсем крошечным.

И далеко впереди, и далеко влево, и далеко вправо — все было занято невеселым спокойным пространством.

Солнцу пора было бы светить. Жужиков еще раз оглянулся: оно давно уже поднималось, привычно заволоченное пасмурной дымкой, глядело на землю обыденно, равнодушно.

Жужиков ощутил странный, горестный и сладкий миг пропадания: какой-то человек шел босиком по равнинной дороге, но его, Жужикова, не было!

Дом семь по улице Амилкара Кабрала оказался одноэтажным беленым бараком.

Он правильно предположил когда-то, что это — общежитие.

Женщина во дворе развешивала на веревках простыни. Весь двор был уже увешан полотнищами с черными расплывшимися штемпелями на уголках. Некоторые из простыней уже просыхали и с ленивым оживлением пошевеливались на ветру.

— Эльвира?! — женщина глянула на Жужикова с недоумением и цепким подозрением.

— Караваева… Эльвира… — повторил Жужиков.

— А-а! — облегченно заулыбалась женщина и радостно рассмеялась. — Так то — Ира! Караваева?.. Так бы и сказали. Кака така, думаю, Эльвира? Сроду у нас тут не живало… эльвир! Из Александровки, что ль?

— Что? — не понял Жужиков.

— Из Александровки, говорю, в гости?

— В гости, в гости. Она сейчас дома?

— Были вроде дома, если не ушли никуда. Ну, Ирка! — опять вдруг рассмеялась женщина и с восхищением повторила: — Эльвира! А вы сходите, гляньте! Вроде бы они не уходили никуда. В четвертой комнате они! — крикнула вслед.

…У него было (он потом вспомнил) отчетливое нежелание идти туда. Какая-то тягостная неуверенность отягощала каждое его движение — и когда он поднимался на крыльцо, и когда шел по длинному коридору с хорошо вымытыми, лаково крашенными половицами, и когда (вовсе уж с усилием преодоления) поднимал руку, чтобы постучать в дверь четвертой комнаты.

Ему послышалось, что из комнаты ответили. Он вошел.

Потрясение отвратительнейшего свойства ожидало его!

…С маленького столика у стены, из коробчатой узорчатой рамки, смастеренной из серебряной фольги и напоминающей иконный оклад, глядела на Жужикова его собственная физиономия. Это была фотография, которую он недавно посылал Эльвире, но раза в три увеличенная и заметно отретушированная.

Вид у Жужикова на этом портрете был глуповато-веселый, фатоватый, даже, можно сказать, — донжуанский, чему, конечно же, много способствовали маленькие усишки, скрученные то ли из пеньки, то ли из рыжеватого меха и аккуратно приклеенные под носом писателя.

Фоном для портрета служил щит из линялого кумача, — наверное, доска почета, изрядно уже послужившая, если судить по клеевым правильным следам, там и тут запачкавшим полотно…

Развеселая, красовалась поверху надпись золотом: «Мама! Я Жужика люблю!!!»

Ниже, во множестве, располагались фотографии.

Репродукция роденовского мыслителя сопровождалась подписью: «Эх! Не перемыслить мне Жужикова А. П.!»

Вождь пролетариата на известном снимке читал за столом не «Правду», а газетный листок с заголовком: «Пути-дороги».

В кулуарах писательского съезда Жужиков А. П. стоял в компании с Черчиллем и Хрущевым. Называлось это: «…и дал им Жужиков ряд ценных советов».

Розовомордый комсомолец на плакате, дебильно улыбаясь, показывал всем алую книжицу — «На росстанях», а текст, кропотливо склеенный из плакатных буковок, гласил: «Эта штучка посильнее „Фауста“ И. Гете!»

Пришпилена была тут и старинная, начала века, открытка: кавалер, стоя на коленях, склонял красавицу. Красавица отворачивала лицо и говорила: «Нет! Только — Жужикову!»

На другой фотографии у пахаря, идущего за плугом, была голова Жужикова (все тот же снимок Антона Павловича, но здесь уменьшенный до размеров паспортной карточки). Пахарь как бы оглядывался на зрителей. Подпись сообщала, что это «Жужиков А. П. на ниве российской словесности».

Много тут было всего…

Под надписью: «Однажды Антон Павлович заметил…» свисало что-то вроде бумажного свитка, на котором писали от руки. Жужиков разглядел лишь несколько строк: «…что ярко-красное солнце всходило на востоке…», «…что Анфиса с досадой села на стул…», «…что дороги бывают разные…»

Пред ликом Жужикова стояла в лафитничке полусгоревшая церковная свечечка. Должно быть, возжигали время от времени, и, должно быть, немало веселья творили при этом.

Восковые рыночные цветочки были возложены к портрету, букетики крашеного ковыля, надкусанный пряник, соленый огурец с воткнутой вилкой, конфета в фантике.

Под стеклянным, лабораторного вида колпаком лежал окурок. Рядом — чудовищного размера рваная галоша. Стоял надгрызенный граненый стакан. Все — с аккуратненько напечатанными и наклеенными «музейными» подписями, которые Антон Павлович даже и читать не стал, почувствовав, что его вдруг затошнило от… он даже не знал, как определить это злобно-насмешливое, безжалостное, бесстыдное, что творили тут над ним…

Он повернулся уходить. Скользнул взглядом по двум аккуратненьким девичьим коечкам, по телевизору с лежащей на нем гитарой, по книжным плотно набитым полкам, по нежно-голубенькому платьицу, висящему на плечиках на дверке шкафа. Повернулся и поспешно ушел, как сбежал.

Что он чувствовал?

Он чувствовал, что он — очень устал, и что ему — очень стыдно и тошно жить.

Стыд был унылый. Но странно, ему не только за себя было стыдно. С Жужиковым все было ясно. Ему и за Эльвиру было стыдно! Больше того — за весь как бы и род человеческий!

…В буфете автостанции он купил бутерброд с котлетой, вышел на хорошо пригретое деревянное крыльцо, сел на ступеньку и стал ждать. До автобуса в областной центр был час с лишним.

Грязно-молочная собака подковыляла на трех ногах, остановилась напротив и стала проницательно смотреть на Жужикова.

Он отломил кусок котлеты и бережно бросил собаке. Она рассеянно понюхала и снова стала смотреть.

Котлета на изломе была удивительного голубого цвета. Жужиков слегка посомневался и все же принялся жевать, подумав при этом что-то равнодушное, с интонаций «э-э… все равно…»

«Не переживай… — сказал себе Жужиков. — Все ведь правильно…»

«А я и не переживаю, — ответил Жужиков. — Чего переживать?»

Нежно-голубенькое легонькое платьице взволнованно затрепетало за низким некрашеным штакетником, на той стороне автобусного круга, в пыльном зеленом сквере.

Молодая женщина, торопясь, шла вдоль забора и озабоченно не спускала глаз с Жужикова. (Наверное, да, с Жужикова — оглянувшись, он никого больше не увидел рядом с собой.)

75
{"b":"272278","o":1}