Литмир - Электронная Библиотека

Поселочек наш в те осенние дни напоминал тающую льдину, которая быстро — прямо-таки на глазах — уменьшается в размерах. К началу октября едва ли в десяти домах оставались жить люди.

Некоторые из них держали своих собак, так что волей-неволей маршруты Джека и Братишки становились все короче и короче. Все чаще они прибегали к нам и все более подолгу оставались на нашем крыльце.

А потом мы вдруг заметили, что они — целыми днями уже с нами, а если вдруг исчезают, то мы уже волнуемся: «Куда это псы запропастились?»

К Закидухе они приходили разве что ночевать.

Надо признаться, что, оставшись в пустом поселке, мы первое время чувствовали себя не совсем уютно: слишком уж непривычно все было.

Дак и как, скажите, могли ощущать себя мы, прирожденные горожане, если выпадали дни, а иной раз и несколько дней подряд, когда мы не видали в глаза ни единого человека?

Безлюдье было роскошным, что и говорить. Оно нас не тяготило, нет, мы, напротив, — упивались им, но трудно было к нему привыкнуть.

То же следует сказать о тишине.

Порой такая мощная тишь падала на поселок, что становилось тревожно и беспокойно на сердце. Будто в предвестье беды… Не поверите, слышно было, как жужжит лампочка на фонаре в двадцати шагах.

Восторг, с которым мы взирали на творящуюся вокруг нас осень, был восторгом, но нам причиняло почти надрыв, почти страдание — чрезмерность и разноликость красоты, не виданной нами доселе. Чересчур уж всего было.

И еще одно чувство преследовало: так хорошо долго не может продолжаться. Вот-вот все это рассыплется, оборвется.

Потом это прошло. Не сразу. И тут, как ни странно, немалую роль сыграли наши дворняги.

Для них настолько естественно было то, что творится вокруг, они настолько не удивлялись тому, что мы тут живем, когда в поселке уже никто не живет, они с такой уверенностью ломились по утрам в наши двери, ни на секунду, видимо, не допуская мысли, что мы можем, например, сбежать, они с такой простотой и безусловностью включили наше житье-бытье в свое собачье житье-бытье, что, ей-богу, совестно было, как ни смешно это звучит, да и стыдно было выглядеть в их глазах по-иному.

«Они тут живут… — думали о нас псы. — Чего может быть проще?»

Мы тут живем — решили и мы. И что, действительно, могло быть проще сказано в оправдание этой нашей незаслуженно райской жизни?

Правда, иной раз мне казалось, что Джек с Братишкой посматривают на нас несколько иронически. Особенно в первое время когда чуть ли не ежеминутно мы по-городскому ахали, не в силах сдержаться, при виде, например, какого-нибудь факельно пламенеющего клена на фоне мрачно-зеленого, почти погребального бархата еловой хвои, или — при виде заката, который вдруг в единое неуловимое мгновение окатывает небеса тончайшим, бледнейшим, нежнейшим малиновым отсветом, или… Да мало ли по каким поводам мы ахали, охали и эхали в ту первоначальную пору осени?

Мы впервые оказались с осенью вот так — лицом к лицу. Не поодаль, а словно бы внутри нее.

Впервые осень разворачивалась — вокруг нас. Творила свои грустные чудеса — вокруг нас. И мы жили тогда, смешное сравнение, словно на цыпочках, словно бы крадучись. Так неправдоподобно было хорошо, так тихо все было, что боязно было каким-то слепым словом, неосторожным жестом что-либо нарушить в этом хрупко и тонко организованном ходе вещей и событий.

Это уж потом, как сказано, мы обрели достоинство. Стали просто жить. Стали просто молча глядеть, боясь отвести глаза. Иногда только вздыхали друг другу: «Хорошо…»

А в тот год, действительно, была какая-то необыкновенная осень.

Что ни вечер, по телевизору выступали с прогнозами погоды не очень на вид научные сотрудники Гидрометцентра, водили указками по мутно-дымным фотографиям, сделанным из космоса, и задумчиво говорили, что подобной осени не упомнят даже долгожители.

Почти не было дождей. Тех самых, которых мы так тоскливо ждали и боялись — монотонных, холодных, заунывно льющих неделями.

Было много солнца, рассеянно-ласкового и тихого. Много спокойной, благородной, опрятной голубизны в небесах. Эта чуть блеклая тишайшая голубизна стала как бы фоном, на котором текла наша монотонно-сказочная здешняя жизнь.

Ребенок должен был родиться ранней весной, и нам несказанное счастье было чувствовать, что он растет в такой вот золотисто-голубой тиши, в покое и, наверное, чувствует это.

Было много простора. Во все концы. Это ощущение, ужасно странное, не покидало нас даже в самых глухих чащобах, куда мы забредали в поисках грибов.

А грибов в ту осень уродилось тьма.

В августе, в начале сентября мы брали обычные для Подмосковья крохи: сколько-то сыроежек, десяток свинушек, пяток моховичков.

Но вот народ разъехался, и где-то в середине сентября грибной бог вдруг щедро тряхнул мошной.

Словно бы грибные взрывы стали сотрясать лес. Сначала — свинушечий взрыв. Недели две нежно-бежевые, крепенькие, будто аккуратненько отлитые в каких-то формочках свинушки повергали нас в жадный веселый азарт. Их мы уносили из леса столько, сколько могли унести. Затем, как по команде сверху, они в один день исчезли. Даже червивые перестали попадаться.

На смену свинушкам разрозненными полчищами пошли польские…

Вдруг, совсем уж неожиданно для нашего леса, высыпали лисички.

А потом — на болотах — вновь, как и в начале августа, но несравненно более изобильно, пошли подберезовики.

Мы ходили по грибы чуть ли не до начала ноября. И я отчетливо помню один из последних грибов той осени.

Это был мощный, грубо сработанный гриб, из тех черных, слегка как бы закопченных, тяжелых даже на вид подберезовиков, которые встречаются только на болотах — не во мху, а на твердых, заросших сосенками островках, — с огромной бархатно-черной шляпкой, напоминающей солдатскую каску, несколько помятую по краям. Я помню, как радостно, удовлетворенно, хотя уже и привычно, скакануло сердце в груди, когда вдруг (грибы всегда «вдруг») я увидел его, ничуть не скрывающегося, а просто и с достоинством поджидающего меня… И помню, что все вокруг уже пестрело от снега, присыпавшего непомерно яркую зелень травы и мха, а на голове у гриба, поверх каски и чуть сползая с нее набекрень, серебрилась ледяная корка, вся в мириадах остреньких игольчатых трещинок, по структуре своей напоминающая тот ясный морозно-сияющий дребезг, который возникает в ветровом стекле автомобиля, испытавшем удар.

Псы с нами не расставались.

Собираясь в лес, они, кажется, больше нас радовались этому.

Вряд ли их жизнь можно было назвать праздничной. Но жили они — словно бы в постоянном предвкушении праздников.

В лес мы уходили всегда надолго. Меньше шести часов никак почему-то не получалось, даже если мы и хотели вернуться раньше.

Жена моя, молодчина, несмотря на положение свое, на усталость никогда не жаловалась, а грибником она была алчным. Так что двенадцать-пятнадцать километров (считая по прямой) мы делали непременно.

Сколько же делали наши дворняги? Километров шестьдесят? Сто шестьдесят? Они ведь никогда не шли рядом с нами — носились кругами.

Когда мы возвращались, наконец, домой, Джек с Братишкой валились наземь в изнеможении полнейшем.

Всем своим видом они как бы говорили в эту минуту: «Видите, как честно потрудились мы? Надеемся, вы учтете это и про похлебку, надеемся, не забудете?»

Не забывали, конечно.

Полутораведерная кастрюля день и ночь стояла на плитке, и в ней перманентно кипела похлебка.

По мере того, как содержимое кастрюли убывало, туда доливалась вода, высыпалась пара-другая пакетов «Суп вермишелевый с мясом», кидались мелко нарезанное старое сало, срезки с мяса, кости, остатки жаркого, недоеденная картошка, макароны, вызывающая сомнение колбаса, жир с ветчины, остатки консервов и многое другое прочее. Все это постоянно бурлило, было наваристо и густо, и распространяло, как это ни странно, весьма аппетитный (даже для моих ноздрей) запах.

41
{"b":"272278","o":1}