– Настоятель?
– Старый, но крепкий, как вол. Был миссионером в Китае еще до нашего с вами рождения. Я слышал, что его там даже пытали. Повредили глаза. Теперь ему больно смотреть на свет. И он носит цветные очки. Через них кое-что видит. Нрав у него суровый…
Кивнув, Жан-Батист глядит на рыжие волосы собеседника и спрашивает:
– Это вы жили в доме Моннаров?
– Моннаров? А откуда вам это известно, месье?
– Они до сих пор вас вспоминают.
– Так теперь там живете вы? В маленькой комнате над кладбищем?
– Да.
– Снимаете?
– Да.
– Ну-ну. Ха! Я бы сказал, что теперь там наверняка холодина.
– Так и есть.
– Вот вам совет. Когда ляжете в кровать, взгляните на потолок. Вы заметите маленькую… Ой-ой, осторожно, мой друг. Вам нехорошо?
Прислушиваясь к своему колотящемуся сердцу, Жан-Батист понимает, что, когда вошел в церковь, он все время пытался не дышать. Он позволяет органисту довести себя до органной скамьи, слышит, как тот голосом, словно отраженным от дальней стены церкви, рассказывает ему, будто вначале и сам ощущал то же самое и мог входить в церковь, только приложив к лицу кусок ткани, смоченный одеколоном.
– Я изумлялся, как люди могут жить даже на расстоянии полдня пути от этого места. Однако видите, живут же. Как пчелы в улье. К этому привыкаешь. Старайтесь дышать ртом. Вкус подавить легче, чем запах.
– Мне надобно найти Монетти, – говорит Жан-Батист.
– Могильщика? Так у вас и вправду на уме что-то серьезное. Не беспокойтесь. Монетти найти легче всех в Париже. Давайте-ка выйдем на воздух. Можете купить нам обоим по рюмочке чего-нибудь подкрепляющего.
Опираясь на руку органиста – без этого и впрямь не получается, – Жан-Батист возвращается к двери в северной стене. Нельзя сказать, что он во всем винит церковь. Ночь была неспокойная, весь дом ходил ходуном, будто дул шквальный ветер, хотя никакого ветра на самом деле не было. Ему казалось, что кто-то скребется в дверь и даже в какой-то немыслимый час скребется в окно. А потом, ранним утром, он видит, что Лафосс уже стоит в гостиной Моннаров с ключами от церкви в руках. И это лицо не сулит ему никакого утешения…
Когда они выходят на улицу, закрыв и заперев церковную дверь, когда Жан-Батист может вновь доверять своим ногам и рассчитывать на свои силы, они поворачивают налево, к Рю-де-ля-Ленжери, а оттуда идут прямо на рынок. Через каждые десять шагов с органистом кто-нибудь здоровается, обычно женщина. При каждой встрече женские глаза пробегают по лицу молодого человека, идущего рядом с органистом, судя по всему, его нового товарища.
– Вон там, – говорит органист, показывая рукой, – можно поесть вкусно и дешево. А там, на углу, вам починят одежду и при этом ничего не украдут. А вот это цирюльник Годе. Прекрасно бреет. Все знают. Ну а это Рю-де-ля-Фромажери, куда вы идете, чтобы вдохнуть иной запах, отличный от аромата могил. Вперед! Будем дышать полной грудью.
Они оказываются на одном конце необычной, похожей на закупоренную жилу улицы, скорее переулка, чем улицы, и скорее канавы, чем переулка. Верхние этажи домов клонятся друг к другу, а между ними видна лишь узкая полоска белесого неба. По обеим сторонам в каждом втором доме открыта лавка, и в каждой лавке продают сыр. Иногда яйца, иногда молоко и масло, но сыр – всегда. Сыр выставлен в окнах, выложен на столы и тачки, горами возвышается на соломе, висит на веревках или плавает в бадьях с соленой водой. Сыры, такие огромные, что для них требуется нож, которым можно зарезать быка, сыры, которые черпают резными деревянными ложками. Красные, зеленые, серые, розовые или чистейшего белого цвета. Жан-Батист не имеет ни малейшего представления, каково большинство из них на вкус и откуда их привезли, но один вид он узнает мгновенно, и его сердце подпрыгивает от радости, словно ему встретилось знакомое лицо с родной стороны. Пон-л’Эвек! Нормандские луга! Нормандский воздух!
– Хотите попробовать? – спрашивает девушка, но внимание Жан-Батиста привлекла соседняя лавка, где женщина в красном плаще покупает небольшую головку козьего сыра, корка которого вываляна в пепле.
– А это, – говорит органист, наклоняясь ближе к Жан-Батисту, – Австриячка. Ее так зовут по причине сходства с нашей дражайшей королевой. И тут дело не только в светлых волосах. Эй, Элоиза! Познакомься с моим другом, чье имя я, к несчастью, позабыл и который приехал бог знает откуда, чтобы перевернуть всю нашу жизнь!
Женщина отсчитывает за сыр мелкие монетки. Поднимает глаза – сначала на Армана, потом на Жан-Батиста. Он покраснел? Ему кажется, что, наверное, сумел нахмуриться. Потом она отводит взгляд, берет свою покупку и уходит, пробираясь через толпу.
– Местные женщины, – говорит Арман, – ее презирают, отчасти потому, что их мужья могут купить ее на час, но главным образом потому, что она чужая, не такая, как все. Если бы она жила в Пале-Рояль, никто бы и бровью не повел. Полагаю, вы видели Пале-Рояль?
– Я о нем слышал. Но никогда…
– Какой же вы интересный объект для штудий, приятель! Прямо как один из персов у Монтескье. Напишу о вас в газете. В еженедельной колонке.
Арман широкими шагами идет вперед и, пока они проходят под контрфорсами церкви Святого Евстафия, громким и веселым голосом читает импровизированную лекцию об истории дворца Пале-Рояль – как сначала он был садом кардинала Ришелье, как герцог Орлеанский передал его своему сыну, как тот разместил там множество кофеен, театров и магазинов, как в нем всегда полно народу, как невыразимо он элегантен и какой это большой – самый большой – бордель в Европе…
Органист все еще описывает Пале-Рояль, когда тот вырастает перед ними, и они оказываются у одного из нескольких ведущих во дворец проездов, не шире Рю-де-ля-Фромажери, и через этот проезд они пробираются сквозь толпу в украшенный аркадами внутренний двор, в центре которого среди взрывов хохота как раз заканчивается представление театра марионеток. Издали Жан-Батисту кажется, что кукол заставляют совокупляться. Приглядевшись, он видит, что так и есть.
– Полицейские патрули сюда не заглядывают, – поясняет органист. – Герцог делает им небольшие подарочки, и они находят себе другое занятие. Непристойные кукольные представления – это еще цветочки.
Кто все эти люди? Разве нет у них своего ремесла, собственного дела? Их движения, одежда, весь окрестный шум говорят о карнавале, хотя не видно никакого центрального действа, не ощущается его организованность. Похоже, все происходит спонтанно – самовыражение длящегося мгновения.
– Пойдемте, – зовет органист, дергая Жан-Батиста за локоть и ведя его по направлению к дверям кафе, что открыто посередине одной из галерей. – Попытаем счастья здесь.
Внутри кафе все бурлит, так же как и снаружи, но органист со знанием дела подает знак одному из официантов, и их вскоре провожают к небольшому столику с парой обшарпанных плетеных стульев. Он заказывает кофе, чашку свежих сливок и две рюмки коньяку. Посетители – исключительно мужчины, в основном молодые. Разговаривают громко. То и дело кто-нибудь читает вслух статью из газеты или стучит в окно, чтобы привлечь внимание проходящего мимо знакомого, иногда женщины, над которой ему вздумалось посмеяться. Официанты – невысокие, сосредоточенные люди – ловко движутся, петляя по узким проходам за спинками стульев. Кто-то кричит, делая заказ, который принимают едва заметным кивком. Две собаки бросаются друг на друга, но хозяева ударами загоняют их под стол. Жан-Батист снимает плащ (что довольно трудно в столь многолюдном месте). За последние недели это самое теплое помещение, где ему довелось быть. Жаркое, прокуренное, немного влажное. Когда приносят коньяк, он пьет его, просто чтобы утолить жажду.
– Полегчало? – спрашивает органист. Его рюмка тоже пуста. Он заказывает еще две. – Можете называть меня Арман, – говорит он. – Хотя это ваше дело.
Теперь, когда они сидят друг напротив друга и когда ему действительно стало лучше, Жан-Батист может рассмотреть этого Армана, тем более что органист все время беспокойно глядит мимо сотрапезника на лица других посетителей кафе. Парик он не носит, волосы не пудрит: пудра все равно почти не изменит цвет таких волос. Его костюм – кажущийся дорогим скорее на расстоянии, чем вблизи, – скроен по фасону, с которым Жан-Батист не знаком. Полосатые кюлоты сидят в обтяжку. Камзол наполовину меньше его собственного, а кафтан с такими широкими отворотами, что их концы почти выходят за плечи. Шейный платок зеленого муслина просто огромен. Когда органист пьет, ему приходится следить, чтобы платок не попал в рот, в его полные лиловатые губы.