Раскинув руки, Жан-Батист пытается вытолкать женщин из церкви, но некоторые стоят как вкопанные, вроде тех крепких столбов, что устанавливают по краям оживленных улиц для защиты пешеходов от проезжающих экипажей. Настоятеля спасает Жанна. Она берет за руку самую большую шлюху, их предводительницу, и тихо выводит за дверь. Остальные следуют за ней, теперь на крики женщин уже никто не отвечает, разве что их собственное эхо. За стенами церкви всех охватывает радостное возбуждение. Женщины теснятся вокруг Армана, ласково похлопывая и поглаживая его, пока Лиза Саже отнюдь не двусмысленно не предупреждает их о последствиях.
Праздник продолжается: поддразнивание, вскинутые руки под шалями, парочки, уходящие в темноту. Инженер наблюдает, потом, задрожав от навалившейся усталости (и думая о том, сколько свечей осталось гореть в церкви и не разбудит ли его среди ночи набат), он сдержанно кивает Лекёру, и тот кивает в ответ. Отделившись от компании, Жан-Батист тихонько идет к двери, ведущей на Рю-о-Фэр. Он один – ему кажется, что один, – но, дойдя до двери, он видит, что рядом Жанна. Они останавливаются. Жан-Батист зовет ее по имени. Девушка улыбается. Его сердце падает.
– Они не будут тебя донимать? – спрашивает он, указывая туда, где у костра слышатся хриплые крики.
– Они мне ничего не сделают, – отвечает она.
– Да, – соглашается он. – Не могу себе представить, чтобы кто-то тебя обидел.
– Я не святая, – говорит она.
– Святая? Конечно, нет.
– Я даже никому не скажу, если вы меня поцелуете, – говорит она и легонько касается его рукава. Точно воробышек.
– Я вдвое тебя старше, – говорит он. – Так ведь?
– Нет. Вам двадцать восемь, а мне четырнадцать.
– Значит, я ровно в два раза старше тебя.
– У вас есть девушка? – спрашивает она, убирая руку. – Вам нравится Зигетта Моннар?
– Зигетта?
– Она очень хорошенькая.
– Нет… Меня не интересует Зигетта Моннар.
– Доброй ночи, – говорит она.
– Да, – отвечает он, а она ждет, будто хочет удостовериться, что «да» – это просто «да» и за ним больше ничего не последует.
Он смотрит поверх ее головы. Ночь стала еще холоднее, небо – еще более ясным. Звезды светят голубым светом над голубыми крышами. На кладбище насыпи из сложенных костей сияют, точно доспехи древней побежденной армии.
– Будь добра, скажи Лекёру, – просит инженер, – чтобы он запер двери, когда отправит женщин домой. Им не следует оставаться дольше.
Она ничего не отвечает. Уходит. Он кивает ей в спину, поначалу не в силах шевельнуться, затем открывает дверь и, выйдя на улицу, шагает, выбрасывая вперед ноги, словно пытается перегнать собственное смущение. Боже милостивый! Он что, умер бы, если бы ее поцеловал? Стоило лишь немного наклонить голову, пока их губы не встретятся. Арман бы сразу сообразил, что делать, и девушка ушла бы домой счастливая, а не обозленная и обиженная. Что ему помешало? Какая-то нелепая привязанность к женщине, чью благосклонность он давно мог купить по цене новой шляпы? Неужели он не может раз и навсегда устроить свою жизнь разумно, как подобает? Завтра – непременно завтра – он должен составить план, изложить его на бумаге, как он частенько делал раньше. План действий, которому надо следовать, разумную схему, основанную на лучших качествах его характера, высших побуждениях. Делать одно и не делать другое. Одно приведет к успеху, а другое к дурацкому прозябанию… Неужели ему суждено быть только телом, очередным, лишь на время наполненным жизнью экземпляром из тех, что они каждый день выкапывают на кладбище Невинных? Так ли жил Вольтер? Так ли проводил годы великий Перроне, сидевший среди машин и механизмов в своем кабинете в Школе мостов, и вся комната, по крайней мере, в памяти Жан-Батиста, всегда была залита ярким солнечным светом?
Открывая дверь в дом Моннаров, он уже становится спокойнее, собраннее, больше похож на того, каким ему хотелось бы себя видеть. В холле на столе он нащупывает свечу и трутницу, высекает огонь, зажигает фитиль. В щель кухонной двери протискивается кот, бежит за ним по лестнице, немного медлит, наверное, поддавшись соблазну, у комнаты Зигетты и наконец все-таки следует за Жан-Батистом. Инженер ставит свечу на стол, снимает пальто и сапоги, укутывается в шлафрок. Уже полночь? Или еще позднее? Часы лежат в одном из карманов, но ему не очень-то хочется копаться и искать. Он готовит себе лекарство – примерно тридцать капель на ложку кислого вина, холодного, как и все в комнате, – затем раздевается под шлафроком и, покончив с этим, задувает свечу, открывает окно и выглядывает вниз.
Ушли ли женщины? Их не видно и не слышно. Наверное, забрались в палатки завершить то, зачем пришли. Хорошо хоть церковь не полыхает, да и на кладбище вроде бы все в порядке, хотя на кухне в домике пономаря до сих пор горит свет. Будь у него морская подзорная труба, он, возможно, увидел бы, что делается там, внутри, увидел бы за столом Жанну. Ее слезы? Он закрывает окно, задвигает ставни и лезет под одеяло, прижимаясь ногами к теплому боку кота. Темнота, темнота, слышно лишь, как шумит кровь. Лекарство действует быстро. Через одну-две минуты оно нарисует на внутренней стороне век первые ночные гротески, но до этого, до того, как он погрузится в забытье, до того, как сон полностью завладеет его сознанием, вместе с дыханием из его рта вырывается еле слышный шепот.
– Кто ты? Я Жан-Батист Баратт. Откуда ты? Из Белема, что в Нормандии. Каково твое ремесло? Я инженер, учился в Школе мостов. Во что ты веруешь? Во что ты… во что… во… что… во… я… я… я…
Глава 11
Никто не мог точно сказать, когда произошло нападение – в какой именно час. Не то очень поздно, не то очень рано, в некоем глубоком бархатном кармане зимней ночи. Он спал, одурманенный лекарским снадобьем, как вдруг его глаза открылись, и он увидел свет, колыхающийся серебристый свет. А за ним фигуру женщины, стоящую у конторки со свечой в одной руке и каким-то предметом в другой. Женщина была совершенно нагая, свет скользил по ее коже, сиял в волосах, сиял в жестких светлых завитках над самым сокровенным местом. Она молчала. Собственный голос доносился до Жан-Батиста как-то слишком неспешно. Она приблизилась к кровати и взглянула на него. Ее лицо, склоненное к нему, при свете свечи казалось спокойным и почти нежным, точно это выписанное в светотени лицо ангела над постелью захворавшего отшельника. Быть может, на какую-то секунду они даже улыбнулись друг другу. Затем ее рука взметнулась вверх, потом опустилась, и весь мир обрушился на его голову волной уничтожающей боли. Еще мгновение он слышал шум, похожий на тяжелое дыхание – свое или этой женщины. Потом, хвала Господу, ничего.
Глава 12
Если бы не Мари с ее любопытством, он бы скончался от потери крови. Она видела в дырочку в потолке, как он потушил свечу, и сама забралась в постель, протараторила молитву Пресвятой Деве, пощекотала себя между ног и заснула – может, на минутку, а может, на час или два. Но вдруг открыла глаза и увидела на полу пятнышко света. Тут же окончательно проснувшись, Мари опустилась на холодный пол, проползла на четвереньках до дырочки и одним глазом заглянула вниз. Что это он там делает посреди ночи, да еще при свече? Она была уверена, что раньше ничего подобного не случалось. Но вот – и это было еще более странно, захватывающе странно – она поняла, что он спит, точно спит, что свет идет от свечи в руке кого-то другого, кого ей не видно. Ей показалось, что прошло лет сто, хотя на самом деле едва ли больше полминуты. Однако ничего не происходило – ничего! От отчаяния Мари не знала, куда деваться. Что, если неизвестный просто уйдет, а она так и не узнает, кто это, никогда не увидит, чем они там занимались? Что, если она никогда не увидит ее, ибо Мари не сомневалась, что тайный соглядатай – второй тайный соглядатай – женщина. Но, святые угодники, ничто не могло подготовить ее к такому потрясению: перед ней вдруг появилась Зигетта, голая, точно зверь! Выпей она потихоньку чуть больше хозяйского вина, ее мочевой пузырь не выдержал бы и на полу разлилась бы лужа. Зигетта с большими розовыми титьками! С толстой розовой задницей! В одной руке она держала свечу, а другой брала что-то со стола жильца, что-то, что блеснуло на свету и негромко звякнуло, задев на столе какой-то другой предмет, и жилец сквозь сон это услышал, потому что зашевелился. Ага, это его металлическая штука для измерений. Она, что ли, хочет его измерить? Что измерить-то? Шею, ногу, петьку-петушка?