— Вот дом барыни Любековой! — сказал мне извозчик. — Этот дом нам очень даже известен, мы в подвале тут пять годков выжили.
При взгляде на свой дом я почувствовал себя не только разочарованным, но и обиженным. Расплатившись с извозчиком, я поставил свой чемоданишко прямо на землю и еще раз оглядел мое будущее пристанище.
Из ворот как раз вышел, хмуро на меня глянув, некий странный господин в длинной шинели самого древнего фасона, с ощипанным и порыжевшим, как кошка, бобром на воротнике и с зонтиком. На острие складного зонтика качался проволочный крестик, шинель в талии была подпоясана трехцветным республиканским шарфом с кистями. Не обращая больше на меня внимания, господин поднял воротник и не спеша зашагал по улице.
У ворот на скамейке сидела девочка лет шести и качала на руках крошечного, завернутого в тряпку младенчика.
— Девочка! — позвал я. — Нельзя ли ко мне вызвать управляющего домом?
— Иван Титыч только сейчас уехал встречать нашего домового хозяина! — ответила девочка.
— А я и есть ваш домовый хозяин… — сказал я. Лицо у девочки сделалось испуганное, она тотчас шмыгнула в ворота и до меня донесся ее тоненький голос:
— Мамка! Бабушка! Идите скорее — хозяин приехал!
Через минуту я был окружен ребятишками и бабами, все были, как водится, в лохмотьях, все кланялись мне и поздравляли с приездом в свой дом.
Я пожелал пройти прямо к себе. Кто-то отворил ворота настежь, и моим глазам представился грязный двор, загроможденный тремя шалашами.
Один шалаш был накрыт клеенкой, другой — рогожей, а третий — просто тряпками и листами ржавого железа.
— Это кто же, цыгане? — спросил я.
— Все твои, барин, жильцы своих квартир ожидают… — ответили мне. — Их подвалы еще со Святой стоят, водой подплывши, и только вчера один подвал от воды ослобонился…
В это время ко мне подошел высокий мужик с одутловатым и вместе с тем наглым лицом и сказал кланяясь:
— Ну вот, новый хозяин и в своем доме, здравствуйте! Дом-то совсем разваливается… Да-с, ремонтик нужен-с, ремонтик обязательно нужен-с… — повторил он, поглаживая небольшую, как бы примятую на один бок русую бородку. — Покойная барыня, вечная память, царствие ей небесное, жила в другом доме, а этот забросила напрочь, и если б не я, то вам в свой дом и не въехать бы…
— Спасибо… — сказал я и, не слушая больше, прошел в свои комнаты. — Принеси мне чаю и домовую книгу… — попросил я управляющего и опустился в расшатанное еще лет за сто до меня кресло.
Так я вступил во владение своим обширным поместьем… Не знаю, нужно ли тебе говорить, Левушка, но сердце мое в тот момент болезненно сжалось, слезы сами собою закипели на глазах… Стоило ли тащиться за пять тысяч верст, в Сибирь, можно сказать, добровольно сослать себя, — и все затем, чтобы увидеть столь жалкие развалины. Я ведь тешил себя надеждой, что смогу (прости господи!) богатенько пожить на склоне лет, да еще и тебе помочь. Чтобы ты по урокам бегать перестал, а учился, не отвлекаясь на пустые занятия. Ну да ладно, бог с ним! Вернемся лучше к описанию нашего прелестного края и дивных обитателей этого лучшего из миров. (Помнишь вольтеровского философа Панглоса?)
Управляющий Иван Титыч принес мне книгу и, недовольно скрипя сапогами, спустился по лестнице. Я открыл тоненькую тетрадку и прежде всего прочел фамилии и род занятий моих постояльцев. Люди у меня были все больше мелкие, голытьба, пролетарии в русском понятии этого слова. (Поясню: пролетариат, сиречь рабочий от машины, водится в Англии, Германии, Бельгии — где заводов великое множество.) У меня пролетариат состоял весь в лучшем случае из печников, портных и лиц неопределенного рода занятий. Встретились и два интересных лица.
Первое — Рощин, старик лет шестидесяти пяти, ссыльный из дворян. Второе — некто Трепыханов, ссыльный, лет тридцати. Оба живут под наблюдением полиции и на особом положении. Надо полагать, политические преступники.
Сибирь, Левушка, страна ссыльных! Здесь ими полон каждый дом, и никого этим не удивишь, хотя встречаются самые оригинальные типы. Думаю, что у меня поселились не последние из этой так тщательно подобранной Третьим отделением коллекции… (Одного я, кажется, уже встретил при первом своем появлении в доме.)
Перелистав книгу, я не спеша напился чаю я вышел на улицу.
На дворе стоял шум. Ссорились две мои жилички. Заметив, что я вышел, они наперегонки бросились ко мне и протянули руки.
— Хозяин! — закричала одна. — Рассуди ты меня с этой змеей подколодной! За своих детей я ей всю морду расцарапаю… Она при всех обозвала моих детей нищими! Мои же дети, хошь кого спроси, по воскресеньям ситник едят! Вон смотри — они и сейчас, хозяин, едят!
Меня схватили за руку и повели к крытому клеенкой шалашу. В шалаше я увидел много ребятишек, сидевших на земле вокруг деревянной чашки: каждый из них держал в руках по куску ржаного хлеба и ложку, которой по очереди хлебал из миски.
— Едят они, хозяин?
— Едят…
— Вот, все видят — едят! — с торжеством крикнула женщина и гордо погладила себя по вздувшемуся животу. — И этот есть будет. Я, хозяин, одиннадцатым брюхом хожу… Все сыты — мой Яким, слава богу, круглый год работу имеет, а я хожу по господам стирать…
Выйдя на свет, я с любопытством заглянул и в другие шалаши. Один был совершенно пуст, а в другом на земле стояла корзина с младенцем: недалеко от корзины сидела старуха и вынимала из мешка корки хлеба. Каждую новую корку старуха близко подносила к глазам и долго-долго рассматривала, а потом клала в одну из трех кучек, лежащих перед нею.
— Что ты, бабушка, делаешь? — спросил я.
Старуха с трудом поднялась от земли и, поклонившись мне в пояс, сказала:
— Здравствуй, наш хозяин! Прости, христа раде, что за этот месяц у нас деньги за квартиру не плачены…
Я поспешил сказать, что пришел не за деньгами, а спросил, зачем она разделила куски хлеба на три кучи.
— Я по миру, милый, хожу, — сказала старушка. — Дочке моей одной шесть душ не прокормить. Вот эти кусочки я припасла для своей семьи, а вот эти уже заплесневели, нам их не сгрызть — я их снесу одной знакомой барыне, она у меня покупает старый хлеб для своих кур.
— А этот хлеб ты куда денешь? — спросил я, указывая на куски хлеба в третьей кучке.
— Их я снесу тем, кто меня беднее… — ответила старуха.
— Разве ты, бабушка, знаешь таких людей, которые беднее тебя? — спросил я.
— Я-то, милый, еще что — слава тебе, господи! — крестясь на образ, сказала старушка: — Я хоть одним глазком, да вижу, и ноги меня носят, а есть такие, что ничего не видят и сиднем сидят. Вот этаким, мы, крещеные, и обязаны все помогать…
С тяжелым сердцем я, Левушка, вышел из шалаша. Мы, Левушка, находясь в наших просвещенных столицах, как-то не замечаем народной бедности. Я вот, к примеру, всю жизнь перышком проскрипел и ничего из-за пера-то и не видел. И ты, Левушка, скрипеть будешь, как выучишься.
Прервав мои грустные размышления, с улицы донесся жалобный крик. Я быстро вышел за ворота и увидел следующую картину. С низа улицы бежала толпа народу. За ними лениво бежала большая серая собака с низко опущенной головой.
— Волк! Волк! — в ужасе кричали бабы и ребятишки, стараясь скрыться кто куда. Бледные, с широко раскрытыми глазами и трясущимися руками и ногами, они в таком ужасе прижимались к стенам и подворотням, что действительно можно было подумать, что за ними гонится целая стая кровожадных зверей.
В это время от стены дома отделился уже знакомый мне человек в древней шинели. Смело подойдя к волку, он остановился, замахнулся и, описав в воздухе широкую дугу зонтиком, решительно огрел зверя по спине. Собака взвизгнула (волк оказался все-таки собакой) и убежала.
Человек повернулся к толпе, покачал головой и сказал с укоризной:
— Обман чувств, обман зрения от человеческого размышления. Это, господа, все равно что когда человек едет на лодке, то ему кажется, что лодка стоит, а берег, плывут…