Сартейна и Хёста связывали с нашим героем если не дружеские, то довольно близкие, приятельские отношения. Но, наверное, у любой дружбы есть не только светлые, но и темные стороны. Такая «сторона» была и у отношений поэта с упомянутыми персонажами. В период, о котором идет речь, Г. Хёст вел весьма рассеянный образ жизни: он был любителем спиртного, и возлияния следовали чуть ли не ежедневно. Сартейн также любил выпить, да к тому же еще экспериментировал с наркотиками (тогда это не считалось предосудительным, наркотики были совсем не того качества, что ныне), а любимым его напитком был абсент. Понятно, почему миссис Клемм относилась к приятелям зятя весьма негативно и в каждом видела угрозу для ее «Эдди». Во всяком случае, такой вывод можно сделать из эпизода, который привел в своих воспоминаниях другой знакомый По тех лет — Томас Инглиш.
«Однажды, — пишет Инглиш, — я шел вечером домой и увидел человека, который никак не мог подняться из сточной канавы. Предположив, что некто споткнулся и упал, я наклонился и помог ему. Оказалось, это был По». Инглиш предложил проводить По, и тот пошел, «выписывая по дороге кренделя и зигзаги». Когда в конце концов они добрались до дома, Мария Клемм открыла дверь и закричала: «Вы напоили Эдди, а теперь притащили его домой!»
История эта довольно известна, поэтому мы изложили ее словами П. Акройда — он привел ее в биографии поэта[208]. Эпизод английский писатель почерпнул, скорее всего, из воспоминаний Т. Инглиша, опубликованных в 1889 году. Хотя последний смертельно рассорился с По в 1845 году, нечто подобное вполне могло иметь место. Но столь уж велика в том была вина самого По? Мы же помним, какое воздействие на него могла оказать даже малая толика алкоголя. А тут пьющие друзья…
С Инглишем По познакомился в редакции журнала Бёртона в июне 1839 года. Он, конечно, не мог «напоить Эдди», поскольку в отличие от Хёста и Сартейна спиртным никогда не увлекался. Через много лет он вспоминал обстоятельства знакомства:
«Однажды я зашел в редакцию журнала и, когда Бёртон представил меня По, между нами завязалась беседа. Я был приятно поражен внешностью и манерами писателя. На нем был простой весьма потертый черного цвета сюртук, который был, однако, тщательно вычищен, на его фоне чистота белья была особенно заметна. У него были большие глаза, они сверкали и легко вспыхивали, манера держаться — легкой и изысканной, слова лились непринужденно и обаятельно. Через некоторое время мы, продолжая разговор, покинули офис и пошли по улице. Мы расстались на Чеснат-стрит, несколькими кварталами выше Третьей [улицы], похоже весьма довольные друг другом. За исключением восхищения, что я испытывал к его несомненному гению, поначалу между По и мной не возникло чувства взаимной привязанности. Оно появилось позднее, месяцы спустя, когда я сделался частым гостем в его семье. Миссис По была хрупкой женщиной с благородными манерами, в ней чувствовались воспитание и происхождение, а миссис Клемм была больше чем тещей — скорее матерью для него»[209].
Томас Данн Инглиш (1819–1902) был одним из авторов журнала Бёртона и пробовал силы в версификации, время от времени помещая свои стихи на страницах «ДМ». В глазах двадцатилетнего неофита Эдгар По, конечно, был признанным мэтром. Нескрываемое восхищение, которое без труда читал поэт в глазах юноши, льстило его самолюбию. Они подружились, и, по свидетельствам многих, не было у По в филадельфийский период жизни человека ближе и преданнее, нежели Инглиш. Более того, юноша добровольно (хотя, возможно, и по просьбе миссис Клемм) взял на себя обязанность ангела-хранителя поэта — оберегал от недобрых компаний и возлияний в дружеском кругу. Отчасти поэтому они были почти неразлучны в 1839–1844 годах, и Инглиш почти каждый день провожал своего кумира до дома.
Трудно сказать, насколько искусно По удавалось скрывать свое отношение к виршам молодого человека (а то, что оно было скептическим, едва ли подлежит сомнению и еще проявится позднее — после их ссоры), но в новом знакомом его явно привлекала не литературная составляющая, а те специальные знания, коими тот обладал. Инглиш на момент знакомства только что окончил медицинский факультет Пенсильванского университета и стал дипломированным врачом. Хотя впоследствии по специальности он не работал, а подвизался на ниве юриспруденции, его выпускная работа была посвящена френологии — предмету, который живо интересовал По. Следы этого увлечения нетрудно отыскать среди текстов нашего героя — новелл и заметок из «всякой всячины».
Френология, разумеется, лженаука. Но это ясно нам, людям «просвещенной эпохи», а По и его современники относились к ней вполне серьезно и с большой заинтересованностью изучали свой (и не только) череп на предмет выпуклостей и впадин, пытаясь понять, почему одним обеспечен успех в жизни, а другим — неудачи. Френология толковала и особенности психики человека, поэтому По испытывал к ней пристальный интерес не только как писатель, но и человек, страдающий нервными расстройствами, — в попытке понять, что с ним происходит и почему.
Без сомнения, По многое узнал об этой таинственной сфере, общаясь с Инглишем. И, скорее всего, с помощью своего просвещенного друга нашел у себя на черепе некую шишку, свидетельствующую о незаурядных художественных способностях. Да и впадина, иллюстрирующая пагубную слабость к алкоголю, у него наверняка имелась. Но сделало ли его это «знание» счастливее, успокоило ли? Едва ли.
КУЛЬМИНАЦИЯ
«Гротески и арабески» и «идеальный журнал». 1840–1841
В ноябре 1839 года произошло событие, ознаменовавшее очередной важный этап в жизни и творчестве Эдгара Аллана По: в издательстве «Ли и Бланшар» (Филадельфия) вышел двухтомник его рассказов под названием «Гротески и арабески». У писателя, как мы знаем, это была далеко не первая книга, но ему впервые удалось осуществить такое издание — сборник собственных рассказов. Как, верно, помнит читатель, предыдущие попытки завершались неудачей.
Хотя книги вышли в конце 1839 года, на титульных листах фигурирует 1840 год. Такова обычная (в том числе и современная) издательская практика.
Название сборника восходит, судя по всему, к статье знаменитого Вальтера Скотта «О сверхъестественном в литературе», опубликованной в 1827 году в журнале «Форин куотерли ревью»[210], и конкретно отсылает к фразе: «…гротеск в его произведениях похож на живописную арабеску, на которой можно различить… романтические видения, на сложный орнамент, который ослепляет зрителя… необычайной плодовитостью вымысла и поражает его богатейшими контрастами всех возможных форм и оттенков»[211]. Очевидно, По не обратил (или не хотел обращать) внимания на ироническую окраску высказывания великого романиста, который вовсе не одобрял мрачных, «гофманианского толка», фантазий в литературе. Но, вероятно, Эдгару По все-таки была ближе мысль Ф. Шлегеля, которого читал и почитал и для которого арабеска была выражением «мистического, абсолютно свободного предчувствия бесконечности, вечного движения», «зримой музыкой», идеальной «чистой формой». Причудливый этот образ давно очаровал По. Если помнит читатель, еще в начале 1830-х годов, имея в своем багаже всего несколько новелл, он уже замышлял прозаический сборник, который планировал назвать «Одиннадцать арабесок». Тогда намерение осталось нереализованным. В ноябре 1839-го он его осуществил — уже в двух томах. И новелл в книге было не 11, а 25 (14 плюс авторское предисловие в первом и одиннадцать — во втором) — все, что он к тому времени сочинил.
Для Эдгара По «гротеск» и «арабеск», конечно, не просто красивые образы. Вынесенные в качестве заглавия к сборнику, они означали для него вполне конкретные модификации жанра короткой прозы — то, что мы привыкли обозначать как «рассказ», «новелла», а По (и его коллеги-современники) называл tales — «истории», «выдумки», «россказни». Упрощая, можно определить так: гротеск — главным образом юмористическое, нередко пародийное повествование; арабеск — серьезная фантастическая (читай — мистическая) история, в которой автор свободно реализует полет творческого воображения. Ю. В. Ковалев в свое время предложил такое толкование: «Для него [По] различие между понятиями „гротеск“ и „арабеск“ — это различие в предмете и методике изображения, опирающееся в исходной точке на кольриджевскую концепцию воображения и фантазии. Гротеск он мыслил как преувеличение тривиального, нелепого и смехотворного до масштабов бурлеска; арабеск — как преобразование необычного в странное и мистическое, пугающего — в ужасное… Возникновение гротеска, по мысли По, — это процесс, в котором осуществляется количественное изменение материала — концентрация, преувеличение, „возвышение“, тогда как рождение арабеска сопряжено с его качественным превращением. Сам По признавал, что среди его „серьезных“ новелл преобладают арабески. При этом он, очевидно, имел в виду эстетическую доминанту повествования. Выделить в его творчестве гротески или арабески в чистом виде невозможно»[212].