«В какой-то период своей жизни нужно вернуться к истокам, — размышлял он, словно кому-то возражая. — Хорошо видно не только сверху. Иногда снизу виднее…» И перед глазами возникло подворье, которое он вчера посетил.
Кое-где из земли выступал каменный фундамент: на этом месте был когда-то дом. Да, был, точно был. Вон там, у водостока, стояла ослизлая бочка с протухшей дождевой водой, и в зеленой глубине вертелись головастики, похожие на запятые. Посреди двора, под древней грушей, был глубокий колодец. Когда доставали воду, по-стариковски скрипел гладкий надтреснутый валик, потертый железной цепью. До чего же отчетливо врезалась в память каждая подробность! На месте колодца осталась лишь забросанная мусором яма. По вечерам на крыльце перед утоптанной площадкой, куда курам высыпали корм, рядом с грядкой красных маков, огороженных сухими колючками, любил сидеть отец. Это был неразговорчивый, медлительный и мудрый старик. То ли он наблюдал за неприхотливой жизнью на пятачке, то ли был погружен в раздумья о прожитом… И в семье, и в колхозе к каждому его слову прислушивались. Отец был из зажиточной семьи, но в гражданскую войну ушел к красным. В первые же годы советской власти передал свое движимое и недвижимое имущество вместе с ветряком коммуне, был председателем сельсовета, гонялся за бандитами, и бандиты его не забывали… Мать рассказывала: однажды поздно ночью забарабанили в окно. Отец откинул занавеску и отшатнулся. На него в упор через стекло смотрел атаман разгромленной неделю назад шайки, хуторской кулак Мишка Отченашенко. На шее у него висел обрез. Верст пятьдесят отец тогда преследовал атамана, но не настиг: беглец затерялся где-то в степных буераках.
— Открой, Никандр, хочу с тобой побалакать, — донеслось со двора.
— Не открывай! — всполошилась мать. — Порублят. Он не один… Я скажу, что тебя нет дома.
— Не бойся, не трону. Открой, — настойчиво требовал голос снаружи.
— Нету его… Уехал в город! — крикнула мать.
— Не ври. Знаю, что дома. Сдумает бежать, так я его быстро настигну. Слухай, Никандр, просю по-хорошему. Нужно мне с тобой по душам побалакать.
Отец подошел к двери, отстранив напуганную бледную мать. Загремел засов. В комнату ввалился здоровенный круглолицый парень с засохшим кровоподтеком на щеке, обтрепанный, грязный, распространяя по комнате острый запах давно не мытого тела. Видно, не сладко жилось в бандитах. Дрожащей рукой мать зажгла лампу. Отец, стоя у печи, пристально смотрел на Мишку Отченашенко. Атаман сел на лавку, положил под руку обрез, простуженно откашлялся.
— Принеси что-нибудь повечерять, хозяйка.
Мать, суетясь, положила перед ним краюху хлеба, кусок сала, налила из кувшина в алюминиевую кружку молока. Кувшин оставила на столе.
— Небось самогонка есть, — сказал Отченашенко, усмехнувшись. — Ты мне налей чарку.
Выпив, он не спеша, но с жадностью проголодавшегося человека принялся за еду. Немного погодя, судорожно глотая плохо пережеванный кусок, сказал:
— Ты, председатель, за мной гнался, не догнал, а я сам к тебе пришел. Бери. Выдавай советской власти.
Отец молчал.
— Или, может, мне самому сдаться? Прийти, упасть в ноги, попросить пощады? — продолжал Отченашенко, зло щуря маленькие глазки.
— Давно пора, — сказал отец.
— Много грехов за мной. В расход пустят. Лучше волком по степи рыскать, зубами клацать с голодухи, да вольному.
— Долго не намотаешься.
— Сколько духу хватит… Не подходи с этого боку! — гаркнул Отченашенко, хватаясь за обрез, когда мать потянулась к столу убрать пустой кувшин.
— Христос с тобой! Не подхожу, не подхожу, — мать попятилась, замахала обеими руками. Отец у печи отвернулся, пряча в усах улыбку.
— Чего лыбишься? — сверкнул на него глазами атаман и встал из-за стола. Он взял обрез наперевес, щелкнул затвором. Отец побледнел. Мать упала на колени:
— Не сироти детей. Не принимай на свою душу еще один грех. Она и так у тебя черная…
— Тю, дура, разревелась… На что мне твой председатель сдался. Нехай его черти возьмут. Принеси мне буханку хлеба и сала. Да живей!
Мать проворно исполнила приказание. Атаман, не опуская обреза, говорил:
— Заверни в полотенце. Добре. А теперь положи мне в сумку… Добре. Ну, хозяева, спасибо за вечерю. Не поминайте лихом. Извиняйте. Я пошел. Что же ты мне посоветуешь, Никандр Яковлевич?
Он стоял уже у двери. Отец словно прирос к печке.
— Думаешь, не расстреляют, если приду с повинной?
— Я тебе уже говорил, — коротко, сквозь зубы выцедил отец.
— Брешете вы все… Ладно. Я вот чего к тебе. Присмотри за племяшком Филькой. Батьку его зарубили-таки красные, настигли у Джурака в камышах… У-у-у-у! Ладно, ладно, не об этом сейчас речь. Присмотришь за племяшком?
— Отчего же не присмотреть? Мальчик тут ни при чем, наших счетов не знает.
— К себе брать его не след. Ненароком еще один большевик вырастет. У моей сестры он будет возрастать. Ты им только не дай от голоду подохнуть. Обещаешь помогать?
— Обещаю.
— Ну и за это спасибо.
Отченашенко толкнул дверь, пригнулся, чтобы не стукнуться о притолоку. На дворе, раскурив цигарку, закашлялся. По окну прошла темная тень. Послышался неторопливый цокот копыт притомившейся лошади.
Через неделю, придя с работы домой, отец сообщил, что атаман сдался властям.
А Филипп рос в хуторе… Вася, поощряемый отцом, с ним дружил, но без охоты: Филипп был необщительным, замкнутым подростком, да и старше годами, хотя учились в одном классе.
— Что это у тебя? Свинячья морда? Потеха! — остановил он Васю как-то у калитки.
— Маска. Пойдем вечером в школу?
— А чего я там не видел?
— Ребята концерт готовят.
— Ну и пусть. А мне какое дело?
— Интересно.
— Нашел чего интересного.
— Ну тогда побежали в библиотеку за книжками? Про Мюнхгаузена возьмем.
— Чего?
— Книжка такая есть. Здорово написана. А на картинках люди какие чудные.
— Книжки тут еще. Ученый нашелся! Иди сам.
— Эх ты, тютя-матютя… Не хочешь в библиотеку, так пошли к нам играть.
— Не пойду. Овец стеречь моя очередь. Если хочешь, давай, как стемнеет, к учителю за голубями полезем. Сколько их там развелось…
Случалось, они крепко ссорились. Однажды Филипп перегородил Васе дорогу. Вспомнив какую-то давнюю обиду, он ершился, сжимал кулаки и расставлял ноги с явным намерением подраться. Вася растерялся: на нем были отутюженные брюки, белая сорочка, а голову украшала первая, с любовью заведенная шевелюра. Он шел на свидание к однокласснице Лиде. Ввяжешься в драку — что будет за вид?
— При-че-сал-ся! — презрительно цедил Филипп. — Хочешь, я тебе сейчас нос расквашу, чтоб знал наших?
— В кино опаздываю. Пропусти.
— Опаздывает. Шишка!
— Пропусти, говорят тебе.
— Кто бы говорил… Много тут вас, красавчиков, развелось. Хоть одному нос расквашу.
Филипп издевательски тянул время, в драку не вступал, но готов был в любую минуту пустить в ход кулаки. Вася не знал, что делать, попытался примириться и лишь раззадорил мальчишку. Как видно, он хотел, чтобы Вася опоздал в кино.
— Слышь, красавчик, увижу с Лидкой — пеняй на себя! — вдруг зло сказал Филипп и крутанул на Васиной рубашке пуговицу так, что она с «мясом» оказалась у него в руках. Но тут подошел отец, Филипп сразу стих, воинственного пыла как не бывало. Теперь на него просто жалко было смотреть.
— Ну что тебе нужно? Говори! — отец положил руку на плечо мальчишки.
— Я больше не буду, дядя. Не бейте меня.
— То-то…
Но как только он отошел на порядочное расстояние, Филипп снова перегородил дорогу с нахальной улыбкой.
— Что же ты врал отцу? — попробовал усовестить его Вася.
— А чего не соврать? В кино я тебя все равно не пущу и повыдергиваю волосы, чтобы не заводил прическу!
В клуб Вася так и не попал, в конце концов подравшись с Филиппом. Ворот рубашки был разорван, на локтях и коленях отутюженных брюк были наерзаны грязно-зеленые пятна: падали в траву, катались по пыльной дороге. В довершение всего Васе крепко влетело от отца… Да, Бородин и в детстве «дружил» с Филиппом, как собака с кошкой. Нет, лычко с ремешком не вяжут, конь волку не брат.