Карнаухов опешил.
— Ого! Какая девчонка! — крякнул он. — Она у тебя что, декабристка? Мне, говорит, не повезло. А тебе повезло, значит? Да? Ну, поглядим, поглядим! Может, уже через месяц от нее взвоешь. Я ведь сейчас вою. Горе мыкаю, как написано у Островского. Размыкаю — может, ничего дела пойдут. Все забуду. Я про ту ночь не говорю, потому что забыть хочу, понял? Если расскажешь — это насовсем: что на самом деле было забудешь, а что говорил, запомнишь. Слова, слова, слова!.. Будут вечно в мозгах торчать. Замечал такой эффект? Нет? А у меня память профессиональная, полный чердак текстов. — Он звонко хлопнул большой ладонью по своему блестящему лбу. — «Колом ее оттудова не вышибешь» — тоже цитата, только откуда? Меньше бы помнить! Склероз бы скорей, что ли?
— А по-моему, легче все рассказать и разом от всего избавиться, — не согласился Самоваров.
— Не скажи! От чего мне избавляться? Я ни в чем не виноват. Это не я! Ее, стервозу, задушить бы надо давно — и задушил бы, если б мог. Но я не мог! Маялся. Да еще жалел великую актрису. Она ведь собиралась стать великой актрисой — Шехтман этим все уши ей прожужжал, а потом чучело это психологическое, Мумозин. Она, конечно, очень способная была, не поспоришь. Но бывают ли великие актрисы такими стервозами?
Его лицо было теперь все в малиновом электричестве, и глаза кровью посверкивали, как у Дракулы. Но гримаса была жалкая.
— Ты скажи Андрюхе: пусть уймется, — сказал он. — Разве не ясно, что это лишнее? Уезжай в свой Нетск, не твое это дело. Я понимаю, тебе деньги нужны, жена молодая, да еще куколка — да не вскакивай ты! вот смешная девчонка! бешеная! — отмахнулся он от возмущенной Насти. — Я же не сказал ничего! Куколка и есть — разве обидно? Смазливая ведь на мордашку. Да твой сам ведь не захочет, чтоб ты в лохмотьях ходила!
Он опять наклонился к Самоварову:
— Не лезь, брат, в это дело, строгай свои стулья. Мальчик кучерявый, следователь, подрыгается и тоже успокоится. Все уляжется. Пройдет и это. А ты не старайся, не мелькай, уезжай лучше.
— Я не мелькаю и к вам не лезу, — возразил Самоваров. — Но что делать и куда ехать, я буду решать сам.
— Тогда не обижайся, если получишь в рыло. От меня и очень скоро. Потому что мне некогда. На мне репертуар. Я ведь и сам скоро уеду. Нет, не сбегу, не бойся — я ни в чем не виноват. Мне Глебку лечить надо. Есть в Николаеве, говорят, такой доктор, что наверняка лечит, насовсем. Вот посмотрите вы все тогда, какой Глебка на самом деле!
— А я и так знаю, что он очень талантлив, — не мог не сказать Самоваров. — Все тут у вас говорят, что это только водка, но вы не верьте! Я, конечно, по театру не специалист, зато алкоголиков видел тьму. Алкаши и есть алкаши. Никаких талантов это не придает. А здесь… конечно, в актерском мастерстве я не разбираюсь… но все же видно — не знаю, как это сказать? — видно что-то особенное. Мороз по коже!
— Правда? Правда? — рявкнул счастливо Геннадий Петрович и через стол, через тарелки обхватил Самоварова своими ручищами. — Ты тоже так думаешь?
— Я не специалист, — повторил Самоваров. — Но видно невооруженным глазом.
Геннадий Петрович отпустил Самоварова, откинулся на спинку стула. Его могучая шея так и ходила спазмами.
— Он настоящий! Талант! Не купишь!.. Я не душил никого, пускай Андрюха не переживает по этому поводу. Только я во всем виноват, — сказал он наконец.
Настя и Самоваров вздрогнули от неожиданности.
— Чего смотрите? Я виноват. Вернее, моя блажь. Да, талант у Глебки. Да, она была молодая и прелестная. Да, мы с Альбиной — загляденье, а не пара. Если б не моя блажь! Все были бы счастливы. И живы. И ничего бы не было. И она была бы жива. Наверное, и счастлива. И не таскалась бы со всякими проходимцами. Это я ее первый увел, я с толку сбил. Я первый научил любой блажи своей подчиняться. Она ведь поначалу скромненькая такая была, прелесть, совсем не потаскушка. И кто же знал, что она не захочет блудить, как все — понемножку, потихоньку, на сладкое. Потаскушки скорые и веселые — все им трын-трава. А она — всерьез, изо всех сил — не так, как все. Бедная девочка! Все теперь сгинуло. Все сгинуло.
Он тупо уставился в стол, прямо в самоваровскую тарелку. Юноши в меховых шортах все еще мелькали по сцене, то зеленые, то красные от бессмысленно мигающих огней. Геннадий Петрович посидел, посопел, ни на кого не глядя, поднялся и медленно пошел к своему столу.
— Ну, как тебе Отелло? — спросил Самоваров.
— Это не он, — серьезно ответила Настя. — В том смысле, что не он — единственный возлюбленный. Ну, что в нем такого единственного? Раздавленный совсем. Я бы с таким никогда бы так не говорила, Лео прав. Как она кричала? Старый, тупой, примитивный? Она права. Старый.
И это говорит пылкая Настя, вздумавшая выйти за ничем не примечательного инвалида, далеко не артиста, не слишком свежих лет? Самоваров почувствовал, как больно съежилось его неромантическое сердце. Настя мигом это поняла.
— Ну что ты! — вскрикнула она и привычно вся обвилась вокруг него. — Что ты такое подумал? Это не то, не то! Как тебе объяснить?.. Я другая. И ты совсем, совсем другой! Ты единственный. Я как раз тебе сама позвонила, я к тебе сама приехала!
А вот и нет, звонил он, от Мумозина, подработать пригласил — неужели забыла? Пожалуйста, новую сказочку придумала и сама верит. А вот и старая сказочка, Самоваров ее в тысячный раз услышал:
— Вообще же все еще в Афонине решилось. Стало быть, не нами. Судьба. И не будем, не будем про Отелло. Ты удивительный.
— Ешь мороженое, — тихо ответил удивительный. — Сейчас будет обещанный стриптиз.
Самоваров объявил стриптиз, потому что узнал плясунью в меховых кусочках на ремешках. Наверное, гимнастка бывшая — в шпагат садится с явным удовольствием. Сладострастию же, видимо, учили здесь, в «Кучуме». Настя послушно смотрела на сцену, но поминутно чмокала Самоварова в щеку холодными, ананасными от мороженого губами.
— Поедем скорей домой, туда, где цветы на стенке, — виновато шептала она. — Мне здесь надоело. До чего дурацкий стриптиз! И глаза у меня болят от красного.
Чего она так расстроилась? Она ни в чем не виновата. Как раз она — удивительная. Не такая, как все. Декабристка — прав Геннаша!
Самоваров поискал глазами официанта, тот подошел, наклонился почтительно.
— Счет? Андрей Андреевич дал указание: вас обслуживать за счет заведения.
Самоваров пожал плечами, но спорить не стал. Он поднялся и они начали пробираться к выходу. Вдруг тяжелый, дубовый, эксклюзивного дизайна стул пролетел над их головами и обрушился на чей-то стол. Грохнуло битой посудой. Клиенты «Кучума», оглушительно визжа, вскочили с насиженных мест и бросились бежать в самых разных и ненужных направлениях. Музыка гремела, танцовщица без особого воодушевления, кое-как перекатывала намасленные мячи уже освобожденного от мехов бюста. Она больше вглядывалась в толпу, склубившуюся мигом. Самоваров отодвинул назад и закрыл собой Настю — из шума и неразберихи едва ли не к их ногам вылетел кто-то в хорошем темно-сером костюме, помахал напоследок руками и рухнул навзничь. В тот же миг из толпы продрался еще один боец и, яростно пнув темно-серое тело, с бульдожьим хрипом пал на него, будто хотел разорвать прямо руками.
— Держите его! — кричали вокруг.
— Не смейте его трогать! — перекрыл общий шум женский голос, будто знакомый.
— Ах, Боже мой! Саша! За что?
— Это сумасшедший!
Толпа нахлынула густая. Самоваров чувствовал, как изо всех сил цепляется за него сзади перепуганная Настя. Но выбраться теперь отсюда, даже сшибив какой-нибудь стол, стало невозможно. Огромный детина, из клиентов, толстой круглой рукой раздвинул толпу и за волосы отодрал от темно-серого лежачего его обидчика. Самоваров глянул на страшную, будто гильотинированную голову в руке детины. С удивлением он узнал в злом лице с гневно вывороченными белками Глеба Карнаухова. Детина швырнул Глеба прямо на руки протиснувшимся наконец сквозь толпу охранникам. Они заломили Глебу руки — несильно, только чтоб не рвался. Но он и схваченный, в истерзанной одежде, мокрый, жалкий, полоумный, все рвался к темно-серому, которого поднимали, и норовил достать его носком непослушной пьяной ноги.