— Мы так ничего и не добились, — сокрушалась Настя, когда они обменялись полученными сведениями на слякотном тротуаре в ожидании автобуса. — Ничего! Я уяснила лишь одно: скоро у меня сделаются уши пирогами, раз я так тебя люблю.
— Еще не поздно позаботиться об имидже и… — начал Самоваров.
— Поздно, поздно! Ничего уже не поделаешь. Придется изменить прическу.
— Не стоит. У меня будут пироги похлеще.
Они в тысячный раз за сегодня поцеловались — счастливые среди стольких несчастных. В Ушуйске на тротуарах обычно не целуются, и нечастые прохожие без интереса, но их рассматривали, а какая-то бабка с гроздью кошелок в каждой руке даже густо плюнула в их сторону. Они не обиделись. Сейчас их трудно было обидеть — счастье обезболивает. Это так знала мертвая теперь Таня, которую чье-то несчастье убило, чья-то, может быть, страсть, которая не смогла так скоро и бесследно выгореть, как страсть выгорать обязана.
— О ней думаешь? — спросила Настя.
— Не столько о ней, сколько о том, до чего трудно разобраться, что к чему.
— Трудно. Но ты, по-моему, убедился, что альфонс в плавках ей не звонил. Значит, единственный возлюбленный — не он. Он даже номера ее телефона не знает… Или такой хитрый?
— На вид глупый. Непритворно глупый. Все ушло в красоту, — подтвердил Самоваров.
— Вот видишь! Шехтман думает, что это был Геннадий Петрович. Зато Кыштымов уверен, что с Геннашей Таня говорила совсем другим голосом… А! Я вдруг подумала, что фиолетовая женщина ее убила! Она такая страшная, фанатичка! Фанатики легко убивают, это известно, да?
Самоваров рассмеялся:
— Ирина Прохоровна говорила по телефону мужским голосом? И Таня признала ее единственным возлюбленным? Это уже извращение какое-то, а Таня была нормальной ориентации — на мужиков.
— Ах, ты не понял! — глаза у Насти заблестели восторгом догадки. — Тут такая сложная комбинация! Если представить, что возлюбленный это Мумозин… Да погоди, не смейся, послушай! Мне он тоже страшно не нравится, такой бодливый, противный, но ведь он на Тычкова похож? Похож. Тычков же любимец женщин. Моя мама от него в восторге, и если Таня… Не смейся! Он ее любил! Ревновал так, что жирного есть не мог — ты же сам слышал. И вот Тане вдруг показалось, что Мумозин и есть единственный… Он к ней приходит. За ним крадется эта фиолетовая фурия. Она и телефонный разговор могла подслушать, только не с того конца, что Лео. И вот, когда художественный руководитель от Тани уходит, ведьма врывается в квартиру и душит соперницу. Что, страшно?
— Страшно-то страшно, но неправдоподобно.
— Почему это? Ты разве знаешь, где они оба были той ночью?
— Классического алиби ни у кого нет. Муж говорит, что жена была дома — и наоборот. Две любящие пары, Мумозины и Андреевы, провели роковую ночь в законных супружеских объятиях.
— Как, ты Андреевых подозреваешь? — удивилась Настя.
— Мне не нравится актриса Мариночка, — подтвердил Самоваров. — Вернее, не нравится ее радость по поводу покаянной записки Лео Кыштымова. Она ведь вся сияла и призналась сама, что камень с души упал. Почему? Ведь никто и не заикался, что она в чем-то виновата. А ведь она ничуть не совестлива и не мнительна.
— Так ты думаешь, это она? А зачем? Из зависти? Из самолюбия?
— Черт ее знает. Да я и не говорю, что она душила. Просто странно себя ведет. Знаешь, у меня у самого совесть нечиста — стоим мы тут уже битый час, дурацкий автобус ждем, а ведь за мной должок. Я хочу пригласить тебя в «Кучум»! Ты должна отдохнуть от моих макарон. Хочешь?
— Посетить гнездо местного разврата? — обрадовалась Настя. — Кто же этого не хочет!
Глава 17
Быть может, спиртовая империя Андрея Андреевича Кучумова и пошатнулась. Быть может, сместилось что-то в ее основах, надломилось в глубинах, и яды разрушения заструились уже в тончайших и отдаленнейших ее капиллярах, но внешнее великолепие ее ничуть не потускнело. Ни одна лампочка еще не померкла в развеселой гирлянде вокруг портрета несимпатичного хана. Недоставало только чучела медведя в зале — оно, должно быть, уже участвовало в стриптизе. Самого стриптиза за ранним часом тоже не было видно: на сцене танцевали девушки, одетые легко в меха, но ничего сбрасывать с себя они не стали. Давешний официант узнал Самоварова и подскочил.
— Андрей Андреевич в десять будет. Пройдемте, — интимным сдавленным голосом проговорил он и ловко потек между столиков. Самоваров почувствовал себя важной птицей. Они с Настей уселись за указанный официантом столик в хорошем глухом уголке. В эту минуту нескончаемо плясавшие девушки на сцене вдруг оказались певицами и громко затянули что-то англоязычное. Стало весело. Начало ресторанного вечера обычно веселит. Музыка, легонько барабанами своими встряхивающая внутренности, звяканье чужих вилок и чужой смех, предвкушение, несвязные разговоры над пустыми тарелками, неопределенные взгляды, улыбающаяся неловкость — все это обещает нечто замечательное. «Будет легкость в кошельке и тяжесть в желудке. Возможно, пятно как на пиджаке, так и на совести», — говорил в таких случаях железный Стас Новиков, старинный приятель Самоварова. Фразу эту Стас выучил с отрывного календаря на 1989 год. Этот календарь висел у Стаса на кухне, весь пожелтел, но упорно держался на 4 февраля — дальше почему-то никто не стал срывать листочки.
Самоваров пятен на совести не боялся. Рядом с ним сидела внезапно свалившаяся ему на голову — жена? не жена? — Настя и изящно ковырялась в салате, а им несли уже блюда, нарядно политые чем-то темным.
— Здесь симпатично, — оглядев шкуры, рога и коптилки, похвалила Настя. Самоваров с трудом соизмерил свои финансовые возможности с ценами в меню, вздохнул и уже было собрался рассказать про московский дизайн, но вдруг в темноте перед ними возникло круглое незнакомое лицо.
— Разрешите пригласить вашу девушку, — попросило лицо и погрузило обширный, затканный персидскими огурцами галстук в соус на самоваровской тарелке.
— Я не танцую, — быстро сказала Настя и сделала строгую гримаску.
— Почему? — удивилось лицо. — Такая красивая девушка, и?..
Галстук с огурцами чертил по скатерти коричневые соусные арабески. Самоваров раздраженно фыркнул. В ту же минуту откуда-то из воздуха волшебно шагнул хорошо одетый молодой человек мощного сложения и с неподвижным слоновьим загривком. Молодой человек спокойно вгляделся в круглое лицо. Лицо вздрогнуло, удивленно проглотило слюну и попятилось в кровавую полутьму веселого зала. Сгинул и молодой человек.
— Неплохо, — одобрила Настя. — Здесь вполне цивилизованно.
— К тому же я считаюсь здесь нужным лицом, — добавил Самоваров.
— Так ты согласился! Ты для этого Кучума будешь распутывать это убийство?
— Почему для Кучума? Почему распутывать? Ты представить себе не можешь, как тяготят меня эти всеобщие ожидания. Ну что я могу сделать? Бедный Мошкин бьется изо всех сил, а без толку — нет ничего матерьяльного, годного для суда. Сплошная психология! Убийцу этого надо ловить на испуг или на совесть. Припрешь — он признается. Только не ошибиться надо, припирать, кого следует. Он — или она — теперь явно мучается, а убежать никуда не может, чтоб подозрений не вызвать. Среда-то некриминальная, слабонервная — театр! Корыстных мотивов не было: помимо долларов в сумочке и облезлой этой царской шубы, которых не тронули, из ценностей у покойной осталась одна квартира. Так представь, теперь это выморочное имущество. Никакой родни у Прекрасной Тани нету — мама-алкоголичка умерла, но мама была детдомовкой. Папа — неизвестно что, воображаемый летчик-испытатель. Мошкин узнавал: аферисты квартирой не интересовались, не заставляли продавать или дарить. Да и кто подступится при живом Кучумове! Так что модный ныне квартирный мотив тоже отпадает. Что остается? Страсти. Любовь, ревность. Шекспир. Что-то этакое. Отелло какой-то это устроил — а как его ловить?
— Так значит, пусть он и дальше душит Дездемон?