За первую секунду раздвоенного наблюдения мои глаза выяснили следующее: бестолковый Ганин сидит в водительском кресле, притянутый к нему обоими ремнями безопасности за видимые мне плечи и горло и, очевидно, за невидимые мне живот и поясницу, а Коврига достает из кармана позолоченную зажигалку Продолжая правым глазом отслеживать движение его руки с зажигалкой, мне с большим сожалением и глубокой досадой пришлось констатировать тот факт, что неумолимая рука коварного Ковриги тянется к уже открытой, видимо, им же крышке топливного бака на левом заднем крыле «лэнд — крузера». Уши же мои смогли, во — первых, различить приглушенные толстым стеклом истошные вопли Ганина, который орал: «Убей его, Такуя! Убей!», а во — вторых, осознать, что рокот-топот с верхней палубы становится все громче и что это спецназовцы топчут зыбкое мироздание обреченного на недобрую память российского парома. К их размеренному топоту иных звуков, типа выстрелов и взрывов, подмешано не было, из чего я поспешил сделать вывод, что передо мной стоит сейчас последний из могикан, то есть кровожадный бандит из накамуровской группы. Времени на анализ собственных эмоций по поводу того, хорошо это или не очень, у меня уже не было. Еще секунды мне хватило на то, чтобы представить себе не самые радостные последствия помещения пироманом Ковригой зажигалки в бензобак «тойоты», тем более что, как теперь стало ясно, последние десять минут Коврига занимался исключительно порчей топливных баков загнанных на закрытую палубу шести— и восьмицилиндровых лошадей. Непонятно только было, куда подевалось орудие его разрушительного труда и что заставило его не дырявить бензобак «лэнд — крузера», а открывать его, как это делают все порядочные люди.
Пристрелить Ковригу прямо сейчас, по истечении первых трех секунд, труда особого для меня не составило бы. Он, паразит, и не думал уворачиваться — просто вкладывал в движение своей правой руки необходимую силу чтобы как можно быстрее втолкнуть зажигалку в жерло бака, и при этом уже второй раз нажимал большим пальцем на язычок, чтобы высечь пушкинско-большевистскую искру из которой еще со времен опальных декабристов известно что возгорится. Но я скосил себе под ноги левый глаз, который уже собрал внутри «лэнд — крузера» всю необходимую информацию по Ганину (правый тем временем соединил в единый отрезок пистолетную мушку и центр ковригинского лба), и нажимать на спусковой крючок внезапно расхотелось: подо мной растекалась прозрачная пахучая лужица, тянувшаяся прямо к подошвам ковригинских ботинок. Разумеется, я не стал судорожно хватать себя за причинное место, чтобы убедиться в том, что эта лужица не является результатом самопроизвольной работы моих замечательных почек, — в своих внутренних силах, как моральных, так и физических, я уверен всегда. Но стрелять в лоб этой скотине я передумал: у меня ведь не гранатомет в руках — от пистолетной пули он может рухнуть не только назад, что было гарантировано, если бы я делился в него сейчас из противотанкового ружья или царь — пушки, но и вперед, и тогда выбившееся в этот момент из заточения пламя его зажигалки охватит меня до самой души, а заодно унесет к праотцам души тех суровых безмолвных ребят, которые топчут сейчас верхнюю палубу в оперативных поисках нехитрой пиротехнической истины, не говоря уже о дорогостоящем плавучем реликте бессмертной советской эпохи, в брюхе которого мы с Ганиным и Ковригой разыгрывали шекспировские страсти.
Но и не стрелять было уже нельзя. Не потому; что подобный прикованному к скале Прометею Ганин продолжал бросаться из-за выпуклого лобового стекла огненными призывами «Убей его, Такуя! Убей!» (нашел время свою киноклассику цитировать, придурок!), а потому что ковригинской зажигалке до бензобака оставалось не более пятнадцати сантиметров хода. Мне нужно было выиграть две секунды— мне до зарезу нужны были эти две секунды: чтобы определить, что за пистолет у меня сейчас в руках, и чтобы из — под длинного правого рукава ковригинской рубашки показался бы наконец-то его драгоценный браслет. Итак, все внимание пистолету — это задача для свободного последние — две секунды левого глаза — и на правое ковригинское запястье — это должно делать мое правое око. И чтобы замедлить течение и без того почти остановившегося времени, подключаем наследственное красноречие:
— Давай, Коврига! Жги! Рви все К чертям собачьим!
— Даю, Минамото, даю! — отозвался ехидный Коврига, машинально остановив свою руку в пяти сантиметрах от бака. — Сейчас полетаете у меня над Хоккайдо! Ангелы собачьи!
Ну вот и все, разговоров больше не будет — мне сейчас в жизни уже ничего не нужно. Решение созрело, время подошло, пора кончать всю эту мистерию — буфф. Правый глаз ухватил кромку показавшегося наконец-то из — под черного рукава золотого браслета, а левый доложил, что от Накамуры мне достался чудесный российский «токарев», который в теории выпускает за секунду две пули, а на практике — полторы. Это замечательно, что в руках у меня именно «токарев». Русские могли «подарить» Накамуре, скажем, «макарова» — тоже неплохая пушка. Однако у «макарова» ствол покороче, а мне сейчас придется работать ювелирно. Кроме того, «макаровский» калибр — девять миллиметров — превращает его на короткой дистанции действительно в пушку «Токарев» же для задуманной мной хирургической операции годился как нельзя лучше.
В следующие две секунды время вернулось в свое обычное русло. Я вцепился теперь уже обоими глазами в широкое ковригинское запястье, под самый верхний обрез поблескивавшего в прохладной полутьме браслета, которому мною была уготована важная роль одновременно и рычага, и резака, и, поддерживая левой рукой правую, трижды нажал на спусковой крючок.
Результаты моей скоростной стрельбы тут же оказались налицо, вернее, на лице — на лице у обескураженного Ковриги, который, видимо, еще мгновение назад был свято уверен в том, что меня интересует только его широкое чело и что если ему уготована смерть, то вместе с собой он захватит на тот свет и меня, и Ганина, и жирные сливки хоккайдской спецназовской элиты. Глупый — глупый Коврига!.. Чело его осталось нетронутым (дался мне его лоб!), и вылетевшие одна за другой в течение двух секунд три «токаревские» пульки ушли в другом направлении: округлившиеся от внезапной перемены моих планов мутные глаза Ковриги глядели теперь уже не на меня — они смотрели туда, где только что был его мощный правый кулак с полыхающей зажигалкой, а теперь багровел кусок дымящегося мяса с двумя белеющими обломками костей посередине. Как я верно рассчитал, отсеченный от запястья тремя пульками кулак доморощенного Прометея с щегольской зажигалкой отлетел назад на безопасные метров пять — шесть на сухую пока еще территорию и теперь мирно лежал на полу в скромной лужице малиновой крови с малюсеньким олимпийским факелом посередине. Я еще пару секунд продолжал держать обеими руками добросовестно сделавшего свое дело «токарева», чтобы убедиться в отсутствии у ставшего в одночасье на своем криминальном производстве инвалидом Ковриги иных планов, кроме как только рухнуть на залитый вонючим бензином пол, а также чтобы подмигнуть левым глазом замолкшему вдруг Ганину; который почему-то вдруг прекратил требовать от меня убить гада Ковригу и своими огромными глазищами пялился вместе с ним на обрубок ни для кого теперь не опасной ковригинской руки. Падать Коврига все никак не хотел, как, впрочем, и подавать голос — понятное дело, трудно вот так вот сразу подыскать нужные слова для того, чтобы охарактеризовать свое новое спиритуальное состояние после столь неожиданной телесной метаморфозы. Мне же нужно было обезвредить его отделенную от запястья кисть, как, впрочем, и его самого.
Я шагнул к Ковриге — он остекленевшими глазами продолжал сверлить свою укороченную руку и мне показалось, что опешил он не столько от боли (я-то знаю, что настоящая боль придет секунд через тридцать — сорок, а пока ничего не чувствуется…), сколько от неожиданности. Он, видимо, все — таки подготовился к коллективной смерти в геенне огненной, а я его вдруг этой радости лишил, да еще и изувечил мимоходом. Мне пришлось надавить ему на крутое плечо, чтобы он сел на пол и прислонился к дверце спасенного мной «лэнд — крузера». Осторожно, чтобы не запачкаться в ковригинской крови, я заглянул ему за спину на предмет пистолета, не обнаружил его, затем подмигнул ошеломленному Ганину и подошел к ковригинской кисти. Ампутированный мною кулак уже наполовину разжался, золоченая зажигалка спокойно лежала на полу, и из— нее мирно вытекала сине — оранжевая струйка. Я нагнулся, поднял ее, задул и засунул в карман брюк. Прикасаться к осиротевшей правой ковригинской кисти я не стал — прежде всего, из брезгливости, да и чего к ней прикасаться-то теперь…