Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Как после узнал, Тимергали Мирзагитович, увидев свое имя в московской газете, да не просто имя, а со ссылкой на то, как он умело возражал приезжему корреспонденту, был потрясен. Бабушка Бибинур, причмокивая губами, выражая этим самым крайнее удивление, потом рассказывала мне, что муж часами как истукан сидел над этой газетой и даже ночью вставал, зажигал свет, опять брал в руки газету — и смотрел на нее. Семь десятков лет прожил, чего только не было с ним, а вот в газету впервые попал, напечатали в ней, что есть в Байтиряке такой уважаемый, со своим мнением человек, и теперь все читают про Тимергали Мирзагитовича Мирзагитова — соседи и знакомые, вовсе чужие люди — в Чекмагуше и Дюртюлях, в Уфе и Казани, в самой Москве, на Украине, в Молдавии, на Дальнем Востоке, где служит офицером в железнодорожных войсках младший сын… А что читают, сын, майор Мирзагитов, незамедлительно подтвердил цветисто-торжественной, очень понравившейся отцу телеграммой:

«Внуки и дети своими делами на благо народа продолжат печатную летопись рода Мирзагитовых…»

Но газета скоро истерлась на сгибах, бумага ее пожелтела, строчки выцвели — и старик успокоился, особенно когда узнал, что очерк с его именем я включил в книгу, а та вот-вот выйдет… Книга — не газета!

За время очередных моих приездов и наших встреч с ним Тимергали Мирзагитович попривык ко мне. И вот появился я в хмурые для него дни — он ворчит, сердится, потому что недоволен молодыми, а в мои сорок лет я, как ему представляется, все еще тоже где-то вблизи молодости…

Пьем чай с клубничным вареньем, вкусно похрустывает на зубах чэк-чэк[35], наши лица отражаются на вычищенной до блеска самоварной меди — тревожно проступают сквозь зыбкие багровые блики неведомого пожара.

Старик — словно бы в изломах, с острыми углами серый камень, которых много на проезжей дороге, а бабушка Бибинур — такая же серенькая ласковая мышка, неслышно бегающая возле этого неудобного камня… Голосок ее тих. Хочешь — слушай, не хочешь — он будет шелестеть, журчать сам по себе, не мешая, обходя тебя стороной.

Мягко передвигается по дому — мягко говорит, говорит:

— И-и, жить хорошо… никто никому не должен, каждый свое жует, под своей крышей спит… у всех дети сыты, обуты, одеты, им машины подавай, мотоциклы, раньше таких детей не было… раньше, и-и, дождей таких не было, белые, как молоко, дожди шли… а ничего, просохло быстро, молодую картошку подкапываем, выросла картошка… и только, и-и, денечки бегут, бегу-ут, не остановишь, скоро холодно будет, снег ляжет… скоро, и-и, сами ляжем, у каждого свой край в жизни, у каждого!.. чего предназначено — того не миновать… о-хо-хо, не миновать… и что ни денек, что ни шажок по земле — ближе мы к мосту Сирата[36]… не слукавить, не обойти того мосточка, не перелететь через темную бездну…

Безобидная с виду маленькая бабушка-мышка вдруг будто бы поддела своим острым носиком серый камень, как-то незаметно, причем, однако, ловко и ощутимо; тот, качнувшись, глухо загремел:

— Не пугай, глупая женщина! — Ударил старик тяжелыми пальцами по краю стола; покосившись на меня, важно изрек: — Все мосты люди строят. Других мостов не бывает.

Угадывалась бескомпромиссность закаленного безбожника яростных тридцатых годов.

— В земле что? — назидательно продолжал он, не глядя на жену. — В земле плодородная сила. Копай дальше, глубже — глина. Жуки будут, черви, коренья, горючая нефть внизу… А небо — это космос. Там космонавты по сто дней летают, бензином все пропахло, как на большаке…

Он смеется, хрипло откашливаясь, смахивая с глаз мутные слезинки, а бабушка Бибинур в этот момент тихонечко стоит поодаль — и печальная снисходительная улыбка теплится на ее белых, давно утративших тепло губах.

Старик, оживляясь, начинает рассказывать истории про жадность и распутство мулл, и бабушка Бибинур, качая головой, тенью выскальзывает за дверь.

— У нашего председателя Рахматуллина дед тоже был муллой, — объявляет старик. — Но шибко вино любил, веселиться любил, а потому бросил святые книги, ходил по деревням — стекла вставлял, посуду лудил, на гулянках песни пел…

— Рахматуллин — крепкий, грамотный руководитель, — говорю я.

— И хитрый, — добавляет старик. — Послушай, какой хитрый…

И я узнаю́ про одну из хитростей председателя… Правда, так он делал давно, в первые годы своего председательства, когда народ в Байтиряке не очень-то верил, что молодой Гариф Рахматуллин вытянет из ямы вконец расшатанный колхозный воз. Многих назначали, многие сами брались, крутоплечие и головастые, — и не могли этот воз сдвинуть. Один нажил себе неизлечимую болезнь; другой, исполняя должность, построил себе два громадных дома — в Байтиряке и в городе, на имя тещи; третий спился; четвертый, перед Гарифом, лишился партбилета.

И народ, потеряв всякую веру, тоже работал с прохладцей, а когда Гариф принялся рьяно налаживать трудовую дисциплину — не всем это понравилось. Чего, мол, дергаться, коли после тебя, пятого, завтра шестой председатель придет! Но Рахматуллин оказался цепким, как репей, и твердым, как кремень: при столкновении с ним искры летели… Установил он строгий распорядок дня, требуя выхода на работу точно по часам и чтоб заканчивать ее — так же. Неустанно сам следил за этим.

Люди — в поле, а крытый председательский газик десять раз стороной пропылит мимо. А на одиннадцатый раз председатель завернет к работающим, выйдет из машины, поговорит, лично все проверит. И не сразу раскусили байтиряковцы, что Рахматуллин, выезжая поутру верхом, к примеру, в кугарминскую бригаду, посылал шофера на газике ездить до обеда вдоль поля аргамакской бригады, чтоб всем там казалось: председатель здесь, он рядом, вон его «козлик», и вот-вот он заглянет, надо стараться!

— Ну? — спрашивает меня старик; большой нос его после чаепития пунцово-красен, словно бы отдельно от хозяина побывал в бане, всласть попарился там, и оба они, хозяин и нос, довольны этим. — Ну, каков ведь — не хитрый разве?

Рахматуллин же легок на помине: его «уазовский» вездеход, распугав кур, тормозит перед домом Мирзагитовых; в окна ударяет резкий и упругий, как резиновый мячик, звук автомобильного сигнала.

— За тобой, — скучнея лицом, роняет старик. Голос его тоже скучен, но в нем — скрытое напряжение: — Оставался бы у меня…

Я выхожу на улицу; председатель изнутри распахивает дверцу машины, приглашая садиться.

Он сам за рулем, сменил шляпу на белую, как у курортника, кепку.

— Вон где вдохновение надо черпать, — приподнято произносит он, показывая рукой на ближнее, распластавшееся по холму поле. — Был бы художником — обязательно нарисовал бы картину такого впечатляющего свойства!

Холм — в оранжевых закатных лучах, он сейчас как вызолоченный, остывающий от жара диковинный шар, упавший с неба и глубоко врезавшийся в синюю землю, а по нему, развернувшись веером, плывут осанистые комбайны, и над каждым — свое кудрявое, вспыхивающее тысячами тонких искр облако…

Такие же искры в глазах Рахматуллина.

И они уходят куда-то в самую глубину его черных выпуклых глаз, когда я говорю, что не поеду, у меня своя беседа со стариком…

Будто сразу сквознячком подуло. Я снова ощутил холодок того самого, тщательно скрываемого председателем отчуждения, что прорывается через броню его самообладания, лишь только упомянешь имя старика Мирзагитова. И не из-за последних событий, нет…

Ни одного худого слова о старике, хорошие, наоборот, слова — и такой вот сквозистый холодок… Что за этим?

— Программа утверждается, — Рахматуллин притворно зевает, — выйду на связь утром. Однако медлит уезжать.

А уезжает, рывком взяв с места, и мотор рассерженно ревет, машина, проскочив улицей, врезается в вязкую желтизну холма, ныряет в ней, настигая уходившие к затуманенному горизонту комбайны.

Во дворе же переполох.

Бабушка Бибинур, положив на ступеньку крыльца легкий и острый плотничий топор, ловит пеструю курицу. Я понимаю, что на пеструшку пал жребий украсить вечерний — для угощения гостя — стол. Курицу ощиплют, выпотрошат, у тушки, не снимая, ловко отделят от мяса кожу, загонят под нее, как в пузырь, воздух и зальют фаршированной, из свежих яиц, сливок и перца, жидкой смесью… Получится божественное блюдо, называемое «тутырган тавык» — нежная поэма местного кулинарного искусства.

вернуться

35

Чэк-чэк — мучные орешки с медом.

вернуться

36

По мусульманским представлениям, мост Сирата — острее меча, тоньше волоска — проложен над адом. В судный день грешник, ступив на него, свалится в зияющую бездну; праведник же спокойно пройдет по нему в лучезарное царство рая…

118
{"b":"270079","o":1}