Тогда Ленька заставлял меня садиться на его велосипед и ехать куда глаза глядят, чтоб, вернувшись, рассказать ему, где был, что видел и что слышал. Он требовал подробной "географии" путешествия, обстоятельной "истории" тех мест, которые я посетил, проникновения в характеры новых знакомых.
Новые люди, новые места — путешествия и знакомства — то была Ленькина стихия; в странствия, в движение Ленька был влюблен всю жизнь — даже, пожалуй, больше, чем в женщин.
Прикованный болезнью к постели, обреченный на неподвижность, Ленька, однако, не впадал в отчаяние: он лежал на спине, смотрел в потолок и мечтал.
Мечты бывали разные: и "высокие", и "низкие".
Например: как при коммунизме изменится земля и как на этой земле изменится сам человек, — все станет прекрасным и безупречным!..
Или: вынужденный довольствоваться велосипедом, да и то лишь в "межклинический" период, он мечтал… о полете на Марс или Луну; скромнее — о плавании на паруснике по Тихому океану к берегам Австралии и на Сандвичевы острова; еще скромнее — о поездке на слонах по дорогам Африки.
И наконец — совсем скромно: организовать недалеко от Харькова "коммуну писателей", и чтоб эта "коммуна" приобрела автомашину, а он, Ленька, будет на ней шофером — возить "коммунаров" в город и обратно.
Мечтая так, Ленька снимал с гвоздя над кроватью тропический пробковый шлем, опоясанный шелковым шарфом, — чудесный символ путешествия по тропическим странам: единственная вещь, которую он вывез из Индии… вместе с тбц. Ленька снимал шлем, клал его себе на грудь и нежно гладил его широкие, твердые поля…
И мечтал, мечтал — о путешествиях в далекие края…
А когда температура поднималась выше тридцати девяти, голова кружилась и мысли путались, то — чтоб по позволить себе бредить — Ленька пускался в слуховые путешествия.
Это происходило так: он лежал и прислушивался. Прогудит в вышине самолет — и он мечтает, как на этом самолете летит в Италию, потом — в Марокко, над Гибралтаром и через Атлантический океан — в Южную Америку, в бассейн Амазонки… Услышит автомобильный гудок — и представляет себе, кто, куда к зачем отправился путешествовать… Донесется звонок трамвая, он фантазирует, кто и по каким делам едет в вагоне… Раздадутся шаги под окном — он гадает, кто это прошел: что за человек, и какая, судя по походке, может у него быть биография?.. Услышит лай собаки — и определяет породу; по мяуканью кота старается угадать масть; защебечет пташка — что за птица?..
Когда очень высокая температура не давала услышать далекие звуки, — прислушивался к ближним. Этажом выше Чернова жил Андрей Головко, и через потолок хорошо были слышны шаги. Головко имел привычку во время работы вставать из-за стола и ходить взад-вперед по комнате. И Ленька фантазировал под долетавшие сверху звуки: Головко отодвинул резко стул — возникла трудность с персонажами романа, отодвинул мягко — сюжет развивается плавно; по шагам угадывает, каков характер героя, что обдумывает сейчас романист — пейзаж или батальную сцену, женский лепит он образ или мужской…
Не мечтать, не фантазировать Ленька не мог, и не было вещи, которой он не способен был бы себе представить.
Не мог себе представить он только одного: что вот-вот умрет.
И когда умирал, говорил: не хочу!
Но умирал мужественно: трудно это — умирать мужественно не в бою, а в собственной постели, тридцати трех лет от роду…
Но характер его сказался и здесь. Ум у Чернова был острый, ироничный, он вечно подсмеивался над кем-нибудь или над чем-нибудь, а если было не над кем и не над чем, то — над самим собой. Шутка — это стиль Чернова в творчестве, во взаимоотношениях с людьми, вообще в жизни. С шуткой на устах Ленька и умер.
Он умер под вечер, когда уже стемнело — спустились синие зимние сумерки. Я был один у его постели — жена боялась подойти и сидела в соседней комнате. Ленька только что сказал мне, где что из его рукописей и переписки с женщинами лежит, что из вещей отправить отцу в Александрию, какими бы он хотел видеть издания своих произведений — стихов, рассказов, юморесок. Потом попросил крепко держать его за руку. Дыхание стало частым, коротким — одними бронхами — легких уже не было… Потом пропал пульс. Не стало и дыхания. Я поднес к его губам зеркальце. Нет — жизнь уже ушла…
Я позвал жену. Но она боялась покойников.
Тогда я запер комнату и пошел в Дом Блакитного. Мне хотелось к людям, почувствовать живую жизнь. На углу Бассейной я встретил Ивана Ковтуна (Вухналь) — он как раз шел проведать Леньку Чернова. Я сказал ему, что Ленька умер. Ковтун заплакал; потом мы пошли вместе.
В Доме Блакитного проходил пленум ВУСППа: зал был полон литераторов и окололитературной публики — собралась литературная общественность, и я решил сообщить о смерти товарища.
Мне дали слово вне очереди, я вышел на трибуну — и в эту минуту погас свет.
Харьковская "турчанка" опять подкачала ("турчанкой" называли в Харькове турбину на электростанции, вывезенную во время первой мировой войны в качестве трофея из Турции, из Эрзерума, — она постоянно портилась). В абсолютной темноте я и сделал свое сообщение. Потом товарищи рассказывали, что аудитория восприняла это как преднамеренный театральный эффект, вдруг стало темно, и замогильный голос заговорил о смерти…
Мне очень горько было потерять товарища, которого я любил. И вообще смерть Чернова произвела на меня тяжелое впечатление. Это удивительно потому, что вообще к смертям и к мертвецам я был привычен… Но почему-то именно эта смерть — не на фронте в бою, не в госпитале от ран, не от страшной эпидемии, когда тысячи и десятки тысяч гибнут рядом, — эта смерть "в одиночку", в собственной постели, поразила меня всех сильней.
"Чернов умер, да здравствуют Черновы!" — сказал над свежен могилой Максим Фаддеевич Рыльский.
Да, я хотел бы и сейчас видеть в нашей литературе Черновых-Малошийченок — живых, веселых, остроумных и немножко ироничных жизнелюбов и любимцев жизни.
Что связывало нас с Леонидом Черновым, что сдружило нас?
Ведь по характеру, по натуре мы были совсем разные люди. Ленька был человек мягкий, я, наоборот, — тяжелый; он беспечный, я — углубленный в себя; он — компанейский, а я — скорее, угрюмый.
Однако вдвоем нам всегда было весело, мы постоянно изощрялись в шутках и остротах, поднимали кого-нибудь или что-нибудь на смех. Может быть, это сближало нас?
А может быть, болезни?
Я ведь тоже то и дело оказывался прикован к постели, и тогда Чернов, пыхтя от одышки (лифта у нас не было), поднимался ко мне на четвертый этаж.
Или — любовь к путешествиям, жажда увидеть чужие края?
Оба мы мечтали поездить по свету, и оба страдали от невозможности это осуществить! В те времена из Советской страны за границу не ездили, разве что дипломаты; капиталистический мир держал нас в крепком кольце блокады.
Свою комнату я сплошь обвешал географическими картами — все стены и даже потолок: к потолку я прикрепил огромную карту полушарий. Я лежал в постели, смотрел в потолок — рыскал взглядом "по всему миру", рассматривал в бинокль отдельные точки — и… свободно путешествовал, куда вздумается… А Ленька без конца рассказывал о своем плавании на "Трансбалте", рассказывал изо дня в день, при каждой встрече, и каждый раз возникали, припоминались, а то и выдумывались новые и новые забытые подробности: интерес никогда не падал. Он действительно объехал почти вокруг всей земли по экватору, теперь мечтал опоясать ее по меридиану…
Кто его знает, что нас сближало, — ведь мы были совсем разные люди.
А впрочем, оба мы были молоды, оба делали первые шаги на жизненном пути, у обоих, еще с гимназических времен, были немножко "мозги набекрень".
Словом — мечты, фантазии, химеры…