— Я — боюсь? Вот я дам сейчас тебе в ухо, и ты увидишь, как я боюсь. А ну забери свои слова назад!
— Я забираю, но ты всё равно боишься.
— Боюсь?
— Боишься…
— Боюсь?
— Боишься…
Я схватился рукой рукой за ухо, в свою очередь, заехал Яве кулаком в живот. Мы покатились по траве и выкатились на дорогу. Всю грязь, что была на дороге, мы, катаясь, собрали на свои штаны и рубашки. первым опомнился я.
— Стой, — говорю, — хватит. А то вместо боя быков у нас вышел бой дураков.
— Это же ты виноват. Ну, хорошо, попробуем Контрибуцию. Завтра погоним пастись и попробуем. Ведь твоя Манька и вправду для телевизора не подходит. Люди еще подумают, что это не корова, а собака.
Мне уже надоело драться, и я сделал вид, что не понял, как жестоко он оскорбил нашу Маньку.
Следующим утром мы встретились на дороге, что вела на выгон. Я гнал Маньку. — Ява — Контрибуцию. Коровы плелись, легкомысленно мотая хвостом, и не подозревали, какой это исторический день.
У Явы на голове была широкополая дамская шляпа, которая досталась нам в наследство от одной дачницы, которая отдыхала у нас в позапрошлом году. Шляпа Яве была велика и спадала на глаза. Что хоть что-нибудь видеть и не упасть, Ява всё время дергал головой, поправляя её. Казалось, что он кому-то кланяется.
У меня подмышкой был коврик. Это был знаменитый коврик. Я его помню столько, сколько вообще что-нибудь помню. Он висел над моей кроватью. Коврик был красный, и на нём вышиты три смешных щенка, которые сидели вместе, прижавшись головами. Это были Цуца, Гава и Рева, о которых мне мама рассказывала разные истории, пока я не засыпал. Последние два года, поскольку я уже вырос, коврик лежал в сундуке, и теперь от Цуцы, Гавы и Ревы очень воняло нафталином.
Коврик и шляпа — это был наш тореадорский инвентарь. По дороге мы еще вырезали из лещины две прекрасные шпаги. Мы были в полной боевой готовности.
Мы шли и пели арию Хозе из оперы Бизе «Кармен», которую много раз слышали по радио:
— Торе-адор, сме-е-лее в бой, торе-адор, торе-адор,
Там ждет тебя любовь, там ждет тебя любовь.
Мы пели и не знали, что нас ждет.
Небо было синее-синее — настоящее испанское небо.
Погода — самая подходящая для боя быков.
Мы погнали коров аж на самый край выгона, туда, где пруд — подальше от людских глаз.
— Отгони свою Маньку в сторону, чтобы не мешала, — сказал Ява, — и давай начинать.
Я не стал спорить. Тем более, что Манька у нас очень нервная, ей лучше не видеть боя быков.
Ява поправил на голове шляпу, подтянул штаны, взял мой коврик и, пританцовывая, на цыпочках стал подходить к Контрибуции. Подошёл к самой морде и начал размахивать ковриком перед глазами. Я затаил дыхание — сейчас начнется…
Ява замахал ковриком еще сильнее. Контрибуция — ноль внимания! Спокойненько щиплет травку.
Ява мазнул ковриком по ноздрям. Контрибуция лишь отвернула морду. Ява раздраженно заверещал и изо всех сил хлестнул её ковриком. Контрибуция, лениво переступая ногами, повернулась к Яве хвостом.
Ява снова обежал корову и начал вытанцовывать…
Через полчаса он сказал:
— Она ко мне просто привыкла, она меня любит и поэтому не хочет… А ну давай ты!
Через час, запыхавшись, я сказал:
— Бревно какое-то, а не корова. Жалко, что у Маньки нет рога, я бы тебе показал, что такое настоящая тореадорская корова.
Ява снова сменил меня. Он то и дело менял тактику: то подходил к корове потихоньку и неожиданно бил ковриком, то подскакивал с разгона, то забегал сбоку. Контрибуция не принимала боя. Чубы у нас взмокли, коврик нервно подрагивал в руках, — казалось, что Цуца, Гава и Рева вот-вот загавкают. А Контрибуция — хоть бы что, не обращала внимания на на ну никакого внимания.
Один раз, когда Ява схватил Контрибуцию за ухо, она с укором глянула на него своими печальными глазами и сказала:
— Му-у!
В переводе с коровьего это, наверно, означало: «Идите, мальчики, отсюда. Не трогайте меня».
Но мы вовремя не поняли предупреждения.
Тяжело дыша, мы прыгали вокруг неё, вызывая на бой. Яве было стыдно передо мной за свою Контрибуцию — я это видел.
Наконец разозленный Ява крикнул:
— А ну ударь, а ну ударь её, Павлуша, хорошенько! Что — боишься?.. Ну тогда я сам.
Он размахнулся и стукнул Контрибуцию ногою по губе.
И вдруг… Вдруг я увидел Яву где-то высоко в небе. И оттуда, с неба, услышал его отчаянно пронзительный крик:
— Ой-ой!
Бежать он начал, по-моему, еще в небе. Потому что когда ноги его коснулись земли, он уже что духу мчался к пруду. Я рванул за ним. Это было нашим единственным спасением. Мы с разгону влетели в пруд, поднимая целые гейзеры воды и грязи. Остановились уже на середине. То, куда мы влетели, честно говоря, прудом назвать можно лишь условно. Когда-то и вправду тут был большой пруд-копанка. Но он давно пересох, заилился и превратился в обыкновенную лужу. В самом глубоком месте нам было по шею. Именно в этом месте мы сейчас и стояли, переводя дух.
Контрибуция была около лужи и мычала в наш адрес какие-то свои коровьи проклятья. В лужу она лезть не хотела. Она была брезгливая, чистоплотная корова. Мы это знали.
Мы стояли и молчали.
Дно лужи было вязкое, илистое. Мы по самый пуп стояли в противной, скользкой грязи. Только от пупа до шеи была вода — грязная, мутная и вонючая. Настоящие помои. Долго мы стояли с Явою в этих помоях. Полчаса, не меньше. До тех пор пока Контрибуция не успокоилась и не отошла. Она же была очень гуманная и благородная корова, это Контрибуция. Потому что она подкинула тореадора Яву не рогами, а просто мордою. И когда мы наконец вылезли из лужи, несчастные и грязные, как поросята (не мы, а сама — грязь), она и словом не напомнила нам нашего к ней [отношения?], Мы остались с ней друзьями. Ява после этого не только никогда её больше не ударил, а всегда угощал конфетами, которые давала ему мать.
И теперь, когда мы мы, сокрушенно вздыхали, засыпаем наше неудавшееся метро, Контрибуция выглядывает из коровника и сочувственно смотрит на нас. И нам даже кажется, что на глазах у неё слёзы. Дорогая Контрибуция! Какое у тебя большое и нежное сердце! Ты единственная понимаешь и жалеешь нас. Благодарим тебя, корова!
— Еще не закончили, черти болотные? — так неожиданно громыхнул сзади дед Варава, что мы даже присели. Мы утратили бдительность и услыхали, что у нас за спиной делается. Попались всё-таки.
Впереди стенка свинарника, по сторонам густой бурьян, сзади дед Варава. Бежать некуда. Так мы и застыли, присев, как цыплята перед коршуном.
— Не бойтесь, не трону!
Эти слова выпрямили нас, разогнули нам ноги. И словно велосипедным насосом кто-то качнул — это мы вздохнули. И дрожащие губы наши сами собою растянулись в противную льстивую улыбку. Но дед на улыбку нашу не ответил. Не любил дед таких улыбок. Суровым был дед Варава.
Лицо у него было серое и пятнистое, как прошлогодние листья. Губы тонкие и так сжаты, словно во рту вода. Глаза без ресниц, круглые и неподвижные, как у петуха. Из-за этих глаз казалось будто дед навек чем-то удивлен. Но это лишь казалось. Наверно, не было в мире уже ничего, что могло бы удивить деда Вараву. Восемьдесят третий год ему пошел.
— Кончайте, шминдрики, и идите учить уроки, экзамен на носу.
Мы поморщились. Мы это знали. Но нам не хотелось думать об этом. И кто выдумал эти экзамены! Да еще весной, когда воздух пахнет футболом и «чижиком», когда птицы галдят, как бабы на базаре, и когда так солнечно и тепло, что мы с Явою уже трижды купались. Как хорошо было еще в том году в четвертом классе! Никаких тебе экзаменов. Лучше было бы и не переходить в пятый. Никогда в жизни мы С Явой еще не сдавали экзаменов. Это было впервые. И хотя мы ершимся и говорим: «Наплевать!», но у каждого из нас при напоминании об экзаменах ёкает в животе. Лучше двадцать «метро» засыпать, чем один экзамен.