властями противно богу и на руку сатане. В одной из проповедей он убеждал верующих, что
скоро наступит кончина мира. Заметка едко высмеивала отца Сергия и заканчивалась так:
«Отец Сергий прав. Кончина мира, действительно, скоро наступит. Но это будет кончина
мира поповского». Вспомнив это, Митя улыбнулся. Поп помахал волосатым пальцем перед
Митиным носом.
– Ты должен извиниться. Слышишь, редактор? Передо мной, перед попом... А? Что? Ты
еще жидок, молокосос, против меня тягаться. Поп я, так что? Ты думаешь, у меня защиты
нет?
Сергий загнул широкие рукава лиловой рясы.
– Есть у меня защита. Сам председатель исполкома – мой племянник. Я ему написал:
«Желторотые обижают». Да... Он говорит: «Не смеют! Приму меры». Извиняйся, пока не
поздно.
Он попытался схватить Митю за ворот.
– Вы ко мне не прикасайтесь, подальше руки, – сказал Митя. – Вы пьяны и мелете
чепуху. Никто перед вами не станет извиняться.
– А! Не станет! – отец Сергий качнулся вперед, замахнулся кулаком и вдруг сник, лицо
сморщилось, он всхлипнул.
– За что вы, молодой человек, обижаете бедного попа? Что я вам сделал? Вы уж вперед
меня не трогайте. А племяннику я напишу, чтобы он не сердился на вас...
Это навязчивое упоминание попом племянника Мите показалось подозрительным.
Запугать батя хочет. Ишь, нашел племянника!
– А как его фамилия? – спросил Митя.
– Фамилия? Говоришь, фамилия...
Видно, не запомнилась бедному попу фамилия председателя исполкома, и поэтому он
рассвирепел, замахал кулаками, но задерживаться не стал, пошел в дом. С порога погрозил
Мите.
– Я тебе покажу фамилию!
Только отец Сергий исчез, появился Харлам Леденцов. Жесткая его шевелюра была
взлохмачена, глаза мутные, бабочка усов сердито взъерошена. «Этот схватит – и пискнуть не
успеешь», – подумал Митя. А Леденцов прямо к нему.
– О! Кажется, сам редактор стенной газеты...
У Мити по спине пробежал холодок, но он взял себя в руки и сколь мог твердо и даже с
вызовом ответил:
– Да, редактор.
Псаломщик подошел вплотную, изо рта его пахнуло водкой, Митя приготовился к
обороне, весь напружинясь. А Харлам вдруг неожиданно тихо произнес:
– Правильно ты его, правильно. Крепче бы надо.
Митя недоверчиво насторожился: этот с подходцем. А Харлам нашептывал на ухо:
– Сука он, Серега-то... С рождества в Пустыне канителюсь, а согрешил с ним проклятым.
Пойдем ругу1 собирать или за крестины там либо за похороны – станем делить, он загребает
себе, оставляет крохи, завидущие его глаза. Я говорю: «Надо по-божески». Он отвечает: «Не
твоё дело». А ведь я псаломщик, чин имею... Ты его прокати, прокати в газете-то... Только
про меня ни гугу. .
Псаломщик покачнулся, ухватился за поручень лестницы, грузно стал подыматься. На
верхней ступеньке обернулся, помаячил растопыренными пальцами.
– Ты его покрепче... Серегу-то...
3
Ефим Маркович ходил около разрушенной мельницы, убеждал Егора.
– Тут, вовсе сказать, немного дела потребуется. Крышу стружкой залатаем, чаны
расставим внизу, водосток поправить можно – воду не носи, сама пойдет. Вымачивать кожи
будем там, под стланью. Завернем мы с тобой, Егор Павлович, дело. Вовсе сказать, широкое,
прибыльное. И ни сельсовет тебе, ни финагент носу не подточит. Чуешь?
Бережной молчал, подбирая раскиданные мельничные гири, рыжие от ржавчины,
складывал их рядком у разбитого постава, поправлял перекосившиеся половицы, прибил
вывороченный дверной навес. О чём он думает, Ефим Маркович не старался разгадать,
удовлетворенный Егоровыми стараниями, отмечал про себя: мужик хозяйственный, не
балаболка и прост душой. С таким можно будет ладить.
Первые весенние ветерки разнесли над речушкой Лисёнкой терпкие запахи дубленых
кож. Мужики, едучи на Погост, останавливали лошадей у старой мельниковой избы,
заходили в кожевню.
– Ну и кисло у тебя, Ефим Маркович, будто сто мужиков спали, нахлебавшись
простокваши, – говорили они, посмеиваясь.
Ефим Маркович в тон им отвечал:
– Дак простокваша – коровий продукт, худо ли... Принюхаешься и, вовсе сказать, добро...
Стараясь попервоначалу не дышать, мужики осматривали чаны, наблюдали, как Егор,
засучив рукава, очищает особого устройства скребком мездру на коже, пристегнутой
костыльном к потолку. В ходу и рука и нога, продетая в петлю веревки, привязанной к
скребковому устройству. На лбу пот, зубы ощерены от натуги.
– Кожа, она прилежания требует, – рассудительно говорили мужики. И волокли из возов
кто коровью шкуру, кто опойка2, а кто и бычий кожух толщиной, почитай, в два пальца.
Подошвы из него выйдут на век без износу.
Ефим Маркович небрежно раскидывал кожи по полу, косил глазом на мездру, потом
обдавал владельца шкуры белесым взглядом и говорил равнодушно:
– Попробуем, что получится...
– Подошвенная выйдет ли, Ефимушко? – искательно спрашивал мужик.
Кожевник с нарочитой грубоватостью отвечал:
– Твоя шкура толста, да мездра в два перста. Чуешь? Умело выделывать надо. Особая
канитель с ней, вовсе сказать, требуется...
– Ты уж постарайся, Ефим Маркович, за мной не пропадет.
– Знаю, знаю, лаптем по шее огреешь при удобном случае.
Оба хохочут. Ефим Маркович странно моргает простоквашными глазами.
Егор вытирает пот со лба, ищет в кармане штанов кисет, садится на тюк кож. Возясь со
шкурой, Ефим Маркович сопит носом, уже посматривая на Бережного недовольно. Но, нако-
нец, не выдерживает.
– Часто же ты куришь, Егорушко. Цигарку за цигаркой, вовсе сказать, крутишь...
1 Руга – плата церковному притчу за требы – зерном, яйцами, шерстью, сметаной.
2 Опоек – шкура, снятая с теленка.
Егор долго и аккуратно зализывает цигарку: газетная бумага склеивается плохо.
Прикурив, он ровной струйкой выпускает дымок и только тогда отвечает.
– Табачок свой, так хоть у попа стой.
Ефим Маркович резко бросает шкуру в угол.
– Не выйдет у тебя толковой подошвы, – говорит он сердито мужику, – свищ на свище.
Заморил быка-то...
Мужик чешет в затылке.
– Может, и выберется?..
Когда мужик уходит, Ефим Маркович вновь разворачивает шкуру, ощупывает мездру,
смотрит на свет. По губам скользит довольная ухмылка. Заметив пристальный взгляд
Бережного, делает равнодушное лицо и начинает насвистывать церковную песню: «Свете
тихий, святыя славы...»
Егор тушит Цигарку о каблук сапога и принимается за работу.
За лето кожевники изготовили целую гору кож. Тут были и подошвы, упругие, прочные –
носи не износишь, и мягкий хром с черным лиловатым глянцем, и рыхлая сыромять на шлеи,
на гужи, на кнуты и чересседельники, а больше всего грубой на вид, да крепкой на износ
русской кожи, которая охотно пьёт дёготь и не боится воды. Из неё крестьянин мастерит себе
сапоги, жене полусапожки, а на рабочую пору – в лес, на сенокос, на поле – уледи, легкие,
ноские, не пропускающие мокрети. Ефим Маркович брал за выделку чем ни попало: мукой и
салом, сеном и холстиной, дичью и пахучим медом. Не брал только кожей. И Егор Бережной
был немало удивлен, когда под осень при расчете в пай ему были выделены кожевенные
товары.
– Это как выходит? Непонятно что-то...
Ефим Маркович шмыгнул носом.
– Ты чего? Дают, так бери.
– Откуда кожи взялись? – сдвинул брови Егор.
– С неба попадали, – хохотнул Ефим Маркович. – Ты, Егор, всё одно, что младенец. У
хлеба ведь не без крох. То же и у кожи, вовсе сказать, крохи получаются. А мы их сгребем да
себе на сапоги. Вот как.
Егор решительно отодвинул ногой предназначенный ему кожевенный товар.
– Я, Маркович, не возьму. Ты как хочешь, а мне чужого добра не надо.