— Спроси у него.
— Как это «у него»? Он же совершенный маразматик.
— Тебе решать. — Она отвернулась.
— Эльке, неужели мы вот так расстанемся?
— Да, именно так. Без всяких трагедий, без переживаний, даже без особой грусти. Извини, лучше было бы сообщить тебе об этом в более деликатной форме. Но в таком случае я бы никогда тебя отсюда не выгнала.
— Это твое последнее слово?
— Свое последнее слово я сказала в телефонном разговоре. А эти выяснения отношений уже лишние. Закажи такси и поезжай на вокзал. Через час я вернусь, и надеюсь, что к моему приезду тебя в квартире не будет.
— Эльке!
— Иначе вызову полицию.
— И позвонишь Вальтеру?
— И позвоню Вальтеру, — подтвердила она и вышла.
Я услышал, как она вполголоса разговаривает с Каминским, потом входная дверь захлопнулась. Я потер глаза, подошел к столу в гостиной, взял сигареты Эльке и подумал: а не заплакать ли мне? Закурил сигарету, положил ее в пепельницу и безучастно смотрел, как она медленно догорает. После этого мне стало легче.
Вернулся на кухню. Каминский держал в руках карандаш и блокнот. Он склонил голову на плечо и приоткрыл рот, как будто погружен в свои мысли или к чему-то прислушивается. И только через несколько секунд я заметил, что он рисует. Его рука медленно скользила по бумаге: указательный, безымянный и мизинец он отставил, большим и средним сжимал карандаш. Не отрывая карандаша от бумаги, он чертил спираль, которая кое-где, на первый взгляд в случайных местах, вздымалась маленькими волнами.
— Нам пора? — спросил он.
Я сел рядом с ним. Его пальцы согнулись, в середине листа появилось какое-то пятно. Поразительно легко он сделал несколько быстрых штрихов, потом отложил блокнот. И только посмотрев на рисунок во второй раз, я понял, что пятно превратилось в камень, а спираль — в круги, которые камень оставляет на водной глади, на ней виднелись брызги пены и даже едва намеченное отражение дерева.
— А ведь хорошо, — сказал я.
— Так даже вы сможете.
Он вырвал листок, спрятал его в карман и передал мне блокнот и карандаш. Его рука обхватила мою.
— Вообразите что-нибудь. Что-нибудь совсем простое.
Я решил, пусть это будет домик, как на детском рисунке. Два окошка, крыша, труба и дверь. Наши руки задвигались. Я взглянул на его острый нос, удивленно поднятые брови, услышал его свистящее дыхание. Снова посмотрел на бумагу. Вот на листе появилась крыша, тонко заштрихованная, точно под падающим снегом или в завитках плюща, потом одна стена, один ставень был приоткрыт, из этого окна, опираясь на локоть, выглядывала маленькая фигурка, нарисованная тремя штрихами, а вот и дверь, внезапно мне пришло в голову, что этот рисунок — подлинник, если я заставлю Каминского его подписать, то смогу продать за большие деньги, дверь вышла покосившаяся, вторая стена, на эти деньги я куплю машину, разминулась с крышей, карандаш сполз в нижний угол листа, что-то не получилось; Каминский выпустил мою руку.
— Ну как?
— Сойдет, — разочарованно протянул я.
— Едем?
— Конечно.
— Опять на поезде?
— На поезде? — Я задумался. Ключ от машины, наверное, еще в кармане моих штанов, машина там, где я ее вчера припарковал. Эльке вернется только через час. — Нет, не на поезде.
XII
а сей раз я все-таки решил ехать по шоссе. У автомата, где взималась дорожная пошлина, служитель отказался принять мою кредитную карточку, я осведомился, от какого почтенного занятия он отлынивает, тот ответил: «Плати или убирайся», — и взял мои последние наличные. Я нажал на газ и от ускорения невольно мягко откинулся на сиденье. Каминский снял очки и, как в начале нашего путешествия, сплюнул на пол. Вскоре после этого он заснул.
Грудь у него равномерно поднималась и опускалась, рот был приоткрыт, на подбородке отчетливо виднелась щетина; мы оба не брились два дня. Он захрапел. Я включил радио, пианист исполнял джазовые пассажи, все убыстряя ритм, Каминский захрапел громче, я прибавил громкость. Пусть сейчас поспит, сегодня вечером он обойдется без отеля, мы сразу же вернемся. Я верну Эльке машину, заберу, если она действительно на этом настаивает, свои чемоданы и на поезде отвезу Каминского домой. У меня есть все, что мне нужно. Не хватает только центральной сцены, встречи с Терезой после стольких лет разлуки, в присутствии друга и биографа.
Я выключил радио. Навстречу бежали разделительные линии, я обогнал два грузовика по правой полосе. «Все это, — думал я, — его история. Он ее прожил, и вот она подходит к концу, и я вне ее». На мгновение его храп смолк, словно он прочитал мои мысли. Его жизнь. А моя? Его история. А у меня есть история? Какой-то «мерседес» так тащился, что мне пришлось пропустить его, свернув на аварийную полосу; я посигналил, выехал на левую полосу, ему пришлось затормозить, чтобы избежать столкновения.
— Но должен же я куда-то идти.
Неужели я произнес это вслух? Я покачал головой. Но ведь правда, я должен куда-то идти, должен что-то делать. Вот в чем проблема. И всегда была в этом. Я потушил сигарету. Пейзаж изменился, холмы уже давно исчезли, а вместе с ними деревни и дороги; мне показалось, будто мы перенеслись в прошлое. Шоссе осталось позади, некоторое время мы ехали по лесу, меж древесных стволов и теней сплетенных веток. Потом остались только луга с пасущимися овцами.
Сколько лет я не видел моря? Я с удивлением заметил, что радуюсь тому, что его увижу. Я нажал на газ, кто-то посигналил. Каминский проснулся в испуге, произнес что-то по-французски и снова заснул, из уголка рта у него стекала струйка слюны. Вот дома из красного кирпича, а вот указатель с названием нашего городка. Какая-то женщина, держась очень прямо, переходила улицу. Я затормозил, опустил окно и спросил, куда нам ехать. Она мотнула головой в нужном направлении. Каминский проснулся, закашлялся, судорожно ловя ртом воздух, отер рот и спокойно спросил: «Приехали?» Мы ехали по последнему в городке проспекту. Номера домов, казалось, перетасовал какой-то шутник, мне пришлось дважды проехать вдоль всей улицы, пока я не нашел нужный дом. Затормозил.
Вышел из машины. Было ветрено и прохладно, и, если это не обман чувств, пахло морем.
— Я здесь уже бывал? — спросил Каминский.
— Наверное, нет.
Он уперся тростью в землю и попытался встать. Застонал. Я обошел машину и помог ему выйти. Я еще никогда не видел его таким: с перекошенным ртом, с изборожденным морщинами лбом, испуганным, едва ли не в ужасе. Я опустился на колени и завязал ему шнурки. Он облизнул губы, достал из кармана очки и медленно надел.
— Тогда мне казалось, что я умираю.
Я удивленно посмотрел на него.
— И это был бы лучший выход. Все остальное — самообман. А так живешь, притворяешься, будто и не умер. Все на самом деле было так, как она писала. Она всегда была умнее меня.
Я расстегнул сумку и нащупал диктофон.
— Это письмо пришло однажды утром. Просто так — пришло, и все.
Большим пальцем я нащупал кнопку «запись» и нажал.
— А в ее квартире никого не было. Вам не доводилось пережить ничего подобного.
А диктофон записывает в сумке?
— Откуда вы знаете, что мне не доводилось пережить ничего подобного?
— Думаешь, что живешь. И вдруг все исчезает. Искусство ничего не значит. Сплошные иллюзии. А ты это знаешь и все-таки заставляешь себя жить.
— Давайте позвоним, — предложил я.
Мы стояли перед домом, ничем не отличавшимся от остальных: два этажа, островерхая крыша, ставни, маленький палисадник. Солнце спряталось, по небу проплывали прозрачные облака. Каминский тяжело дышал, я озабоченно его оглядел. Позвонил.
Мы подождали. Каминский будто что-то пережевывал, его пальцы поглаживали ручку трости. А если никого нет дома? Этого я не ожидал. Позвонил еще раз.
И еще.
Дверь отворил пожилой толстяк: густые седые волосы, нос картошкой, обвисшая вязаная куртка. Я взглянул на Каминского, но он по-прежнему молчал. Он стоял ссутулившись, опираясь на трость, склонив голову, и, казалось, к чему-то прислушивается.