Я снял пиджак и набросил его на плечи. Он упал; я попытался завязать рукава на поясе, пот стекал в глаза, я его отирал. Кое-как одолел еще два витка, потом мне пришлось отдохнуть.
Я сел на землю. У моего уха тоненько, противно звенел комар, внезапно тоненький писк умолк; через несколько секунд у меня зачесалась щека. От сидения на влажной траве намокли штаны. Я встал.
Наверное, самое важное — дышать в такт шагам. Но мне это не удавалось, то и дело приходилось останавливаться, скоро я весь взмок, дыхание с хрипом вырывалось из груди, волосы прилипли ко лбу. За спиной у меня послышался глухой шум, я испугался и шарахнулся в сторону, меня обогнал трактор. Водитель равнодушно посмотрел на меня, голова у него моталась из стороны в сторону от толчков мотора.
— Не подбросите? — завопил я.
Он меня не замечал. Я кинулся за ним следом, еще немного — и я запрыгнул бы на гусеницу. Но потом я отстал и уже не сумел его догнать, беспомощно глядя, как он, удаляясь, взбирается в гору, все уменьшается и уменьшается и наконец исчезает за последним поворотом. В воздухе еще долго висел запах бензина.
Через полчаса я, тяжело дыша, отупев от усталости, плохо соображая, стоял на вершине, обхватив деревянный столб. Едва я обернулся, как мне показалось, будто склон обрушился в пропасть, а небесный свод взмыл ввысь, твердь опрокинулась, я судорожно вцепился в столб и подождал, пока приступ головокружения не пройдет. Вокруг росла чахлая трава, там и сям перемежавшаяся заплатами гальки, впереди дорога едва заметно шла под уклон. Я медленно стал спускаться, через десять минут она влилась в маленькую, не замкнутую с юга котловину с тремя домами, автостоянкой и асфальтированной улицей, ведущей в долину.
Да, черт побери, широкая, ровная улица! Надо же мне было дать такой крюк, и потом, я мог поехать в горы на такси. Я вспомнил о толстухе в гостинице: она еще об этом пожалеет! На стоянке были припаркованы, я пересчитал, четыре машины. На первой двери висела табличка «Клюр», на другой «Доктор Гюнцель», на третьей — «Каминский». Некоторое время я ее рассматривал. Мне предстояло свыкнуться с мыслью, что он действительно здесь живет.
Дом оказался большой и некрасивый, в два этажа, с остроконечной декоративной башенкой, неуклюжим подражанием стилю модерн. У садовой калитки был припаркован серый «БМВ»; некоторое время я с завистью его рассматривал, я бы тоже от такого не отказался. Я пригладил волосы, надел пиджак и ощупал комариный укус на щеке. Солнце уже садилось, моя тень, узкая и длинная, легла у моих ног на лужайке. Я позвонил.
II
ослышались шаги, в замке повернули ключ, распахнулась дверь, и на меня недоверчиво уставилась женщина в грязноватом переднике. Я назвал свое имя, она кивнула и захлопнула дверь.
Я уже подумывал позвонить еще раз, но тут дверь снова распахнулась: на пороге появилась другая женщина, лет сорока пяти, высокая и худая, черноволосая, с узкими, почти как у японки, глазами. Я назвал свое имя, скупым жестом она пригласила меня войти:
— Мы ждали вас только послезавтра!
— Смог вырваться раньше.
Я прошел вслед за ней по пустому коридору, в конце которого виднелась приоткрытая дверь; из-за нее доносилась невнятная разноголосица.
— Надеюсь, я не причинил беспокойства.
Я замолчал, давая ей время заверить, что, конечно, никакого, помилуйте, но она ни в чем меня заверять не стала.
— А вот про улицу вы могли бы сказать! Я ведь взбирался по горной тропе, чуть в пропасть не сорвался. Вы его дочь?
— Мириам Каминская, — холодно произнесла она и распахнула другую дверь. — Подождите, пожалуйста!
Я вошел. Диван и два кресла, радиоприемник на подоконнике. На стене висел написанный маслом пейзаж с сумеречными холмами; возможно, Каминский, да, пожалуй, средний период, начало пятидесятых. Стена над камином была покрыта копотью, кое-где с потолка свисала паутина, колеблемая неощутимым сквозняком. Я хотел было сесть, но в этот момент вошли Мириам и — я сразу же его узнал — ее отец.
Я и не представлял себе, что он такой маленький, просто крошечный, и неуклюжий, — ничего не осталось от прежней стройности, запечатленной на фотографиях. На нем был свитер и непрозрачные черные очки. Мириам вела его под руку, другой рукой он сжимал белую трость. Кожа у него была изжелта-смуглая, в морщинах, жесткая и огрубевшая на вид, дряблые щеки обвисли, кисти рук казались неестественно большими, растрепанные волосы встопорщились. Он был в потертых вельветовых штанах и кедах, правый шнурок развязался и волочился за ним по полу. Мириам подвела его к креслу, он ощупью нашел подлокотник и сел. Она не села и пристально смотрела на меня.
— Вас зовут Цёльнер.
Я растерялся: это прозвучало утвердительно, к тому же мне пришлось побороть приступ непонятной застенчивости. Я протянул руку, встретился взглядом с Мириам и снова ее отдернул; ну конечно, что за неловкость! Я откашлялся.
— Себастьян Цёльнер.
— И мы вас ждем.
Это что, вопрос?
— Если не возражаете, — предложил я, — мы можем начать прямо сейчас. Я проделал большую подготовительную работу.
И правда, ради этого я почти две недели мотался в разъездах. Я еще никогда не занимался одним проектом так долго.
— Вы удивитесь, когда узнаете, скольких ваших старых знакомых мне удалось найти.
— Подготовительную работу… — повторил он. — Знакомых…
Меня охватила легкая паника. Он вообще понимает, о чем речь? Он пожевал губами, склонил голову и, казалось — но это была, конечно, иллюзия, — смотрел мимо меня на картину на стене. Я беспомощно взглянул на Мириам.
— У отца мало знакомых.
— Не так уж мало, — возразил я, — в одном Париже…
— Вы должны меня извинить, — сказал Каминский, — я только что встал с постели. Два часа пытался заснуть, потом принял снотворное и встал. Мне нужен кофе.
— Тебе нельзя кофе, — напомнила Мириам.
— Приняли снотворное и встали? — переспросил я.
— Я всегда тяну до самого конца, все думаю, вдруг все-таки засну без снотворного. Так, значит, вы мой биограф?
— Я журналист, — пояснил я, — публикуюсь в нескольких крупных газетах. Сейчас работаю над вашей биографией. У меня к вам несколько вопросов, если хотите, можем начать завтра.
— Статьи пишете? — Огромной ладонью он провел по лицу. Челюсти у него безостановочно двигались.
— Прежде всего вы будете работать со мной, — вставила Мириам. — Ему нельзя волноваться.
— Мне можно волноваться, — откликнулся он. Свободной рукой она обняла его за плечо, улыбнувшись мне поверх его головы:
— Врачам виднее.
— Я благодарен за любую помощь, — осторожно начал я, — но, разумеется, в первую очередь я буду интервьюировать вашего отца. Он первоисточник как таковой.
— Я первоисточник как таковой, — повторил он.
Я потер виски. Все шло к чертям. Ну при чем тут волнения? Мне тоже нельзя волноваться, да никому нельзя. Ну просто смешно!
— Я большой почитатель вашего отца, его картины изменили… мой взгляд на мир.
— Но это же не так, — сказал Каминский.
Я покрылся испариной. Конечно, это было не так, но я еще никогда не встречал художника, который не поверил бы этой лжи.
— Клянусь вам! — я прижал руку к груди, вспомнил, что этот жест не может произвести на него впечатления, и поспешно ее убрал.
— Более преданного поклонника, чем Себастьян Цёльнер, у вас нет.
— Чем кто?
— Чем я.
— Ах да. — Он вскинул голову и снова опустил, на какую-то секунду у меня возникло ощущение, будто он на меня посмотрел.
— Мы рады, что эту работу доверили именно вам, — сказала Мириам, — предложений было много, но…
— Не так уж много, — перебил ее Каминский.
— Ваш издатель очень рекомендовал вас. Он о вас весьма высокого мнения, — добавила Мириам.
Трудно было в это поверить. Я только однажды встречался с Кнутом Мегельбахом у него в офисе. Он метался по своему кабинету, одной рукой брал книги с полок и снова заталкивал назад, другой играл мелочью в кармане штанов. Я вдохновенно лгал о предстоящем Ренессансе Каминского: будут появляться новые диссертации, парижский Центр имени Помпиду подготовит специальную выставку, а историческая ценность его воспоминаний? Нельзя забывать, с кем он был знаком, ведь его учил живописи Матисс, он дружил с Пикассо, его воспитывал Рихард Риминг, великий поэт. Я хорошо знаком, собственно говоря, даже дружен с Каминским, нет никаких сомнений, что он будет говорить со мной откровенно. Недостает лишь самой малости, чтобы он стал предметом всеобщего интереса, о нем будут писать в иллюстрированных журналах, цены на его картины поднимутся, а его биография точно будет бестселлером.