— Да, в «Колльере» платят не зря.
— Они первыми стали использовать в интервью магнитофон. Всю жизнь я старался тренировать слух, чтобы точно записывать услышанное. Как же мне было тошно, когда однажды до меня вдруг дошло, что люди изобрели потрясающую машину, которая сделает ненужными все мои полученные с таким трудом навыки. Но сейчас я очень рад, что у нас появилась эта штука.
Мы ехали по Альпам, направляясь к французской границе. Всю дорогу Эрнест с удовольствием потягивал вино, но, когда мы добрались до Кунео, альпийского городка с населением около 25 тысяч, он все-таки решил купить бутылку виски. Девушка в винной лавке попросила его автограф, и к тому моменту, когда мы уже уходили из магазина, новость о его прибытии разнеслась по всему городку. Эрнеста окружила огромная толпа местных жителей. Они штурмовали книжный магазин, который был как раз рядом с винной лавкой, скупали подряд все книги Хемингуэя, а потом и другие книги на английском. Эрнесту пришлось подписывать все, начиная от «Бремени страстей человеческих» Моэма до сборников кулинарных рецептов. Люди тесно обступили его, и Эрнесту приходилось предпринимать усилия, чтобы его просто не задавили. Я пытался ему помочь, но толпа была слишком плотная, и приблизиться к Эрнесту было практически невозможно. Все могло бы кончиться довольно плохо, если бы на площади не появились солдаты из расположенной неподалеку военной части и не помогли Эрнесту пройти к машине.
Этот эпизод вывел из себя Хемингуэя. Адамо увеличил скорость, чтобы поскорей уехать из Кунео, а Эрнест сделал большой глоток виски, чтобы успокоиться.
— Меня это пугает. Когда ты стоишь в такой толпе, к тебе запросто могут залезть в карман, поэтому я все время проверял, на месте ли кошелек. Только одна радость — у меня осталась одна из их шариковых ручек.
Наша «ланчия» продолжала свой путь к французской границе, и Эрнест, чувствуя облегчение от того, что ему удалось избежать участи быть растерзанным толпой, и уже вспоминая о случае в Кунео как о довольно незначительном эпизоде, вдруг сильно разозлился:
— Все это гнусное «паблисити»! Ведь так бывало и раньше, до авиакатастрофы. Взять хотя бы эти репортажи Мальколма Коули в «Лайфе» и Лилианы в «Нью-Йоркере»! Меня от них просто тошнит. И это не пустая фраза. Действительно тошнит. Писанина Лилианы — моя большая ошибка. Я не должен был разрешать ее печатать. И Коули — тоже. Вы читали его статьи? Да, огромная разница между реальной жизнью и «Лайфом». Я старался быть хорошим, выполнять обещания, не нарушать сроков, быть там и тогда, где и когда было договорено, даже если придется потревожить других. Но не думаю, что Коули или Лилиан действительно знают, из какого материала сделаны такие люди, как я. Когда читаю статьи Коули, всегда понимаю, что я в них такой, каким он видит меня, а не каков я на самом деле. Он пишет, что во время войны я обожал пить мартини, и с одного бока у меня висела фляга с вермутом, а с другого — фляга с джином, и я смешивал их — пятьдесят на пятьдесят. Ну разве можно поверить, что я способен израсходовать целую флягу на вермут? В той статье есть еще нечто, что сильно меня позабавило. Он назвал моего сына Джека «Бампи»[13] вместо «Бамби», — наверное, Коули решил, что у мальчика была несладкая жизнь.
А Лилиан, та вообще ничего не понимает. Она неплохая девочка, но ей бы хорошо попрактиковаться на мелководье со спасательным кругом, а не нырять в открытом море. Когда заканчиваешь книгу, чувствуешь себя абсолютно выжатым. Она, как человек пишущий, прекрасно знает, что это такое, я уверен. Тогда я как раз закончил «За рекой, в тени деревьев», книга должна была выйти в Нью-Йорке. И все, что она увидела во мне, была усталость и расслабленность, которая появляется после работы над романом, после периода полной сосредоточенности и тяжелейшей ответственности. А она записала наши диалоги без малейшего понимания того, как чертовски я устал, устал даже от своего голоса, и изобрел способ говорить так, как будто говорю не я. Иногда даже опускал существительные. Иногда — глаголы. А порой и целые предложения. Когда я писал, в моих текстах все было на месте, но, когда я наконец закончил книгу и приехал в Нью-Йорк на несколько дней просто развлечься, повидать друзей, расслабиться и не чувствовать ответственность за каждое слово, мне хотелось делать что хочется, говорить что хочется, не думая ни о чем. Лилиан ничего этого не знала и потому изобразила меня в своих репортажах как карикатуру — помешанного на джине индейца.
— А вы читали реакцию Джона О’Хары на ее статью? — спросил я Эрнеста. — Это было напечатано в «Нью-Йорк таймс».
— Нет.
Я нашел вырезку в моем бумажнике — хранил ее, поскольку собирался отослать Эрнесту. Он прочитал громко вслух то, что о нем написал О’Хара:
«Самое последнее и наиболее гнусное вторжение в личную жизнь Хемингуэя произвела публикация, автор которой говорит о пристрастии писателя к алкоголю, о его манере пить, подобно офицеру, получившему досрочное освобождение из плена. Кроме того, в этой статье Хемингуэю совершенно нелепо приписываются слова, скорее уместные в устах индейского вождя из его рассказа „Анни, возьми свое ружье“.
В журнале было опубликовано множество мелких нападок на Хемингуэя, написанных каким-то полуанонимным сотрудником редакции, который уже успел пожать заслуженные лавры, когда на страницах того же издания появились враждебные статьи против Фолкнера некоего критика, вернувшегося вскоре в хор себе подобных на радио. Теперь, после появления этой большой статьи о Хемингуэе, мы все получили новое свидетельство неудержимого падения данного издания».
— Чертовски мило со стороны Джона. Ничего, если я оставлю это у себя?
— Конечно. Кстати, Лилиан говорила, что она посылала тебе гранки и ты их одобрил.
— Да, это правда. Они прибыли на Кубу утром в понедельник, когда статья уже появилась в журнале. Ну что я мог править? Весь материал был отвратителен. Ужасен. Все было выдержано в стиле «Нью-Йоркера», этой гнусной машины лжи. Если это будет в моих силах, никогда больше не позволю писать о себе. Раньше мне жилось совсем неплохо, я многим гордился, не декларируя это и не рекламируя себя, но теперь чувствую себя так, как будто кто-то нагадил в моем доме, подтер задницу страницей из глянцевого журнала и все это оставил у меня. Мне надо уехать в Африку или жить на море. Я сейчас не могу себе позволить даже зайти во «Флоридату». Не могу приехать в Кохимар. Не могу оставаться дома. Мне все это очень действует на нервы, Хотч. Знаю, во многом я сам виноват, но не во всем. Если бы у меня были мозги, я должен был остаться во втором самолете в Бутиабе, когда Мисс Мэри спасли. Как бы то ни было, после этой жуткой толпы в Кунео у меня на душе довольно муторно. Извини за такое занудство. Буду теперь смотреть по сторонам, надеюсь, настроение улучшится.
— Марлен позвонила мне в тот день, когда появился этот номер журнала, — сказал я. — Она была просто в ярости — ведь тогда никто не сказал ей, кто такая эта Лилиан Росс и что она пишет о тебе очерк, в котором будет столько вранья.
— Подумай только, проведя целый вечер со мной и немкой, слушая все наши разговоры, Лилиан смогла лишь написать о том, что Марлен иногда делает уборку в квартире своей дочери, пользуясь полотенцами из отеля «Плаза». Надеюсь, ты отговорил Марлен подавать иск?
— Да. Она выше этого.
— Я тоже. Лилиан вообще-то пишет совсем неплохо — думаю, ее вещи для Голливуда были просто прекрасны. И очерк о Сидни Франклине хорош, я ее ценю за это, но в ответ на хорошее отношение получил эту статью.
Я думаю, что случилось следующее: когда Лилиан задумала писать очерк о Сидни Франклине, Хемингуэй сказал ей, что она совершенно не знает предмета, потому что не имеет ни малейшего понятия ни о бое быков, ни о тореадорах, никогда не была в Испании и даже никогда не интересовалась видами спорта, популярными в Америке. Точно так же Лилиан не могла писать об Эрнесте, о котором знала так же мало, как и о тореадорах, но вся разница была в том, что, когда она писала о Франклине, ей помогал Эрнест, а когда она писала об Эрнесте, ей не помогал никто.