Большая часть выигрыша ушла в те предрождественские дни на поддержание экономики Франции. Вся комната Хемингуэев была завалена подарками — они были везде: на кроватях и даже на полу. Мы праздновали Рождество 23 декабря, и, когда все развернули свои свертки, Эрнест сказал:
— Никогда еще столь малое число людей не делало так много покупок, и я счастлив и горд, потому что могу смело заявить, что все эти вещи, которые мы друг другу подарили, абсолютно бесполезны.
Мы выпили как следует шампанского, чтобы отпраздновать счастливый финал нашей кампании, а потом, в честь светлого праздника Рождества, решили отправить одну из глав Майеру — из его последней телеграммы было видно, что он уже совершенно выходит из себя.
Двадцать четвертого декабря мы наконец на два месяца позже, чем планировалось, отправились в Венецию, куда первоначально и собирались. Ехали мы на арендованном огромном «паккарде». Познания Эрнеста в таких областях, как местная погода, обычаи, история, знаменитые сражения, сорта пшеницы и винограда, сады, певчие птицы, вина, дичь, кулинария, полевые цветы, рогатый скот, мораль, архитектура, орошение полей, правительство, отношение местных женщин к приезжим, были просто поразительны. Он много, увлекательно и с нескрываемым удовольствием рассказывал нам о том, что знал сам.
Из-за его острого интереса к местам, мимо которых мы проезжали, наше путешествие затягивалось. От Парижа до Экс-ан-Прованса можно добраться за день, мы же ехали туда пять дней. Мэри и Джигги сидели на задних сиденьях, а я и Питер Виртель (присоединившийся к нам перед самым отъездом из Парижа) — на удобных откидных сиденьях. Скорость нашего продвижения замедлялась из-за таких вещей, как утреннее кваканье лягушек, долгие застолья и уличные ярмарки в городках, которые мы проезжали. На этих ярмарках можно было встретить тиры, в которых предлагали в качестве самой трудной мишени картонного голубя с красным глазом размером в мяч. И если стрелок, взяв в руки старое ружье, тремя или четырьмя выстрелами — в зависимости от широты души хозяина — полностью уничтожал этот глаз, то ему вручался большой приз — бутылка шампанского.
Во время нашего путешествия мы с Эрнестом расстреляли множество картонных голубей. Эрнест всегда угощал выигранным шампанским — довольно сомнительного качества — зевак, обычно собиравшихся вокруг тира.
Так мы, не переставая есть, пить розовое тавельское и стрелять по картонным голубям, проехали Оксер, Солье, Баланс, Авиньон, Ним, Эг-Морт, Гро-дю-Руа, Арль, Канны и поднялись в Альпы. Виртель остался в Каннах, а мы поехали дальше, в Венецию. Я первый раз оказался в Венеции, и, когда, потрясенный, стоял, глядя на Большой канал, Эрнест сказал:
— Ну что ж, Хотч, этот город называется Венеция. Теперь он станет для тебя родным, как когда-то стал родным для меня.
Но в тот раз этого не произошло, так как мне вскоре пришлось уехать в Нью-Йорк с последними тремя главами «За рекой, в тени деревьев». Текст, написанный от руки, был в единственном экземпляре, и мне до отлета в Нью-Йорк еще предстояло в Париже попросить мадам Грос, машинистку Эрнеста, перепечатать эти страницы. Я взял билеты на поезд, идущий в Париж. Обычно на границе не бывает никакого досмотра, но во время моей поездки вся полиция по какой-то причине была поставлена на уши. Полицейские внимательнейшим образом изучали содержимое чемоданов и сумок пассажиров.
Еще не заказав номер в отеле и не позвонив мадам Грос, я уже понял, что среди моих вещей пакета с рукописью Эрнеста нет. Я мобилизовал все свои способности, пытаясь говорить по-французски — с тех пор говорю на этом языке свободно; я общался с парижскими железнодорожными чиновниками, службой безопасности, техниками на сортировочной станции, портье, администраторами — со всеми, от кого хоть что-то могло зависеть, но мне оставалось лишь ждать и надеяться, периодически звоня в бюро потерь и находок. Рукопись не находилась, но стало известно, что мой вагон уже почистили и отправили в депо, поэтому вряд ли, сказали мне, такой большой предмет, как пакет с рукописью, мог бы потеряться там, если только он был со мной изначально.
Но даже железобетонная французская бюрократия не может устоять под напором безумного и настойчивого американца. И вот в два часа ночи я оказался на огромной сортировочной станции. Вел меня пожилой смотритель, одетый в брюки с позументом. С фонарем в руках он искал мой вагон. Там были сотни и сотни вагонов, они стояли абсолютно хаотично, не по порядку, поэтому приходилось рассматривать номер каждого.
Наконец в четыре часа мы нашли мой вагон, но шансы отыскать пакет казались ничтожными. Я уже размышлял о том, как сообщить эту прискорбную новость Эрнесту, и все придуманные мной варианты были ужасны. Я взял фонарь у смотрителя и начал тщательный поиск. Ничего. Снова осмотрел вагон, и опять безуспешно. Я уже почти перестал надеяться, как вдруг охранник обнаружил пакет. На стене купе висели фотографии туристических мест Франции, и пакет был вложен в рамку фотографии с видами Авиньона.
Я не сказал Эрнесту ни слова. Раз или два пытался, но так и не решился. Если бы я все-таки поведал ему эту историю, думаю, наши отношения обязательно бы изменились. В книгах Эрнеста небрежность или ненадежность героев никогда не прощается, даже если они становятся другими, становятся лучше — так, если ваше ружье случайно выстрелило, когда вы перелезали через забор, не важно, что, к счастью, вы никого не убили — выстрел ведь все-таки был.
И я скрыл это от Эрнеста.
Как и от всех других.
Глава 4
Гавана, 1951–1953
Весной 1951 года я собрался ехать на Кубу обсуждать с Эрнестом балетную версию его рассказа «Столица мира» (позднее этот балет на музыку Джорджа Антхейла с хореографией Юджина Лоринга был поставлен на сцене театра «Метрополитен» и в программе «Омнибус» на телевидении). И вот перед самым отъездом я получаю письмо, в котором он предупреждает меня, что у него депрессия. Эрнест не вдается в детали, но по всему видно, что дело плохо. Я приготовился к самому худшему.
Когда я приехал на финку и увидел спускающегося по ступенькам ко мне навстречу Эрнеста, я не заметил никаких признаков беды. Однако уже скоро почувствовал, что он как-то подавлен, углублен в себя и задумчив. Именно это, как я понял, и были самые существенные проявления депрессии.
Вечером после ужина Мэри довольно рано ушла к себе в спальню, а мы с Эрнестом продолжали сидеть за столом в гостиной, пили красное вино и наблюдали, как две кошки вылизывали остатки еды со стоявших на столе тарелок.
— Прости мою депрессию, — сказал Эрнест. — Ты же знаешь, обычно я добродушен и приветлив, но сейчас мне что-то здорово не везет. Началось с аварии на яхте. Я здорово разогнался — а погода была ужасная, — и еще я разрешил Грегорио отойти от руля, а в этот момент «Пилар» как раз попала в самую волну. Ну, меня как следует и ударило. В глазах — настоящий фейерверк. Звезд не видел, но все было очень звонко и как-то устремлено вверх. Сильно ушибся затылком о железную скобу, на которой висели багры.
Это как раз то, что, думаю, меньше всего способствует писателю в работе. Я держался за леер, когда меня ударило, упал и ударился спиной о багор. «Пилар» весит пятнадцать тонн, море — еще больше, а я всего двести десять фунтов, и меня, конечно, здорово садануло. Увидев вытекающую из меня красную струю, я сказал Грегорио, что, пожалуй, мне лучше спуститься вниз, а ему — опустить якорь и позволить Роберто, рыбачившему недалеко на своем катере «Тин Кид», подойти к нам. Затем я велел Мэри взять рулон туалетной бумаги и сделать из нее комки, которые я приложил к ране. Она была добра, проявила быстроту реакции и присутствие духа, и, когда Роберто подплыл к нам, мы взяли марлю и пластырь и наложили жгут около левого глаза. Так мне удалось избежать большой потери крови.
На самом деле — замечательно кровавая история. Можно было бы продать ее в журнал. Если бы Роберто не оказался рядом, я бы умер, истекая кровью. Теперь глаз видит нормально, после третьей перевязки он почти очистился, боль ушла, но врачи говорят, что поражения были слишком глубокие, чтобы снимать швы. Не выношу, когда у меня что-то болит. Просто не представляю, как можно валяться в постели без женщины, хорошей книги или «Морнинг телеграф». Вот почему в этот раз решил вообще не лежать в кровати — кроме ночных часов. Знаешь, я уже чертовски устал от этих травм черепа. У меня были три довольно тяжелых в сорок четвертом — сорок пятом годах, две — в сорок третьем и немало других до того, начиная с тысяча девятьсот восемнадцатого. Не слушай, если говорят, что все они — от неосторожности или моего знаменитого желания пообщаться со смертью. По крайней мере, я такого не помню и уверен, что память мне не отказывает. Тем не менее с этого случая на «Пилар» и началась моя депрессия.