Легли вскоре спать. Погасили лампу. Ночью мать будила отца, и он шел с зажженным фонарем в хлев — смотрел корову. Отела не было. Я лежал в темноте, и ноздри подрагивали от сочившегося сквозь бумажку из деревянного стола духа антоновки.
Что же это за яблоко, что за чудо, если от одной кожуры даже невозможно уснуть? Ах, как хорошо бы увидеть его на самом дереве в настоящем саду или хотя бы на одинокой яблоне в огороде! Взглянуть бы однажды на чудо-антоновку: как растет и почему делаются яблоки крупными и отчего становятся вкусными?
Ново и неожиданно было это ощущение, вторгшееся в мою жизнь. Той же ночью я как бы присягнул, поклялся самому себе, что первым серьезным делом, которым займусь, окажутся антоновские сады.
Я лежал в лунном оконном сумраке хаты, слушал, как от мороза трескались бревенчатые стены, и видел себя в яблоневом саду под густыми, отяжелелыми ветками.
Что же наделало, сотворило ты со мной, яблоко, чем околдовало, лишив сна и покоя, и что за дивный, сказочный дух в тебе, от которого не спится и трепетно-сладко на душе и в мыслях?
И тянуло по лунному сумраку подойти к столу и выдвинуть ящичек, но я сдерживал себя, пока постепенно и незаметно не засыпал.
Кожуру мать оставила, как потом выяснилось, для чая. Оказывается, с яблоками можно и чай пить. И как вкусно! Об этом я узнал уже утром, когда мать опустила ее в кипяток и дух антоновки, бунтуя, взвился и освятил напоследок избу и как бы закрепил окончательно мои воображаемые детские намерения. Признаюсь, и по сей день я остался им верен. Я действительно сажал потом яблони, но занялся ими, конечно, только с осени.
Утром, за чаем, я расспрашивал отца о довоенном колхозном саде, где тот и работал. Сад, по рассказам, на десятки гектаров обсажен был ельником. Пеньки от ельника и поныне темнели на травянистой меже. Под ельником деревней собирали рыжики и радовались, что ходить далеко не надо. Давно уже не было ни ельника, ни самого сада, а воспоминания и разговоры о нем не затихали. Так много говорилось о его антоновских по суглинистым холмам яблонях, разносивших славу, как теперь принято говорить, о наших нечерноземных местах, что складывалось само собой впечатление: не в этом, так в следующем году колхоз непременно заложит сад, и вдоволь будет опять знаменитой антоновки, а заодно и рыжиков.
Меж тем отец отпивал чай и не спеша говорил о своей тогдашней работе. Самым интересным в ней был сбор урожая. Мать от печи дополняла отцом забытое, упущенное, что-то ранее я и от других слышал, но вот о яблочном колхозном обозе, отправляемом в ближние города — Смоленск и Витебск, — я совершенно не знал.
Про обоз услышал только теперь. Отцу, оказывается, поручалось сопровождать его, быть как бы ответственным лицом по доставке и сдаче яблок.
Возили антоновку только на телегах — по сухому осеннему дню, иногда и по предзимней уже дороге, укрывая рогожей либо обкладывая распотрошенной ржаной из кулей соломой. Работа считалась праздником.
Двигался обоз неспешно, поскрипывал глянцевитыми, тершимися друг о дружку яблоками, возницы сидели выбритыми, принаряженными, зная цену своему товару. К дороге, по которой ехали, часто выбегала ребятня.
Но первым откуда-то узнавал и появлялся крепкий курчавый малый, немой парень, и мужики насыпали ему в мешок антоновки, и немой, улыбаясь и с восторгом мыча, тряс им руки и уходил, поминутно оглядываясь и махая незанятой свободной рукой, в свою, стоящую на пути обоза, деревню.
Встречали обоз и сельские старушки, и их одаривали яблочком, и сроду не велось разговора о плате. И хотя сполна наделяли мужики обозной антоновкой встречных людей, а все равно привозили ее много и сдавали прямиком в магазин по предварительной в таких случаях договоренности.
Каждый вечер расспрашивал я отца про былой сад и ельник, и каждый раз оживлялся отец и радовался, принимаясь рассказывать.
Я любил забираться на печку и, греясь там, представлял, как пахли проселки и большаки после осеннего обоза с антоновкой, как выглядел сад в конце сентября, с наплывающим оттуда в ветреный день ароматом, какое счастье охватывало того, кто в это время, по словам отца, оказывался рядом и тянулся невольно на любую в саду работу…
И прорастало, крепло во мне желание — возродить на прежних склонах усадьбы сад и возить опять по мерзлой дороге антоновку — в древний Смоленск или Витебск.
В колхозе к тому времени все настойчивее велись разговоры о скорой закладке сада, а весной выкопали даже и ямы. Дело казалось почти решенным, ждали лишь саженцы. Но потом неожиданно возникли толки о некоей несогласованности с кем-то, о неперспективности садоводства и что надо бы лучше сеять хлеб да разводить скот, а яблоками обеспечат более приспособленные к этому делу края и области.
Ямы под саженцы взялись зарывать. И тогда из соседней деревни появился немой и, нервно сотрясаясь и негодуя, что-то лопотал на своем языке. Язык и жесты его, в общем-то, понимались, но приостановить работу никто не подумал. И немой заплакал, повернулся и зашагал прочь.
Моего отца немой знал, но я удивлялся, что и меня, мальчишку, он отчего-то при случае привечает да еще и весело улыбается. Вначале терялся в догадках и только потом, позже, понял: немой помнил обозы с антоновкой, помнил отца и хранил о том времени благодарную память, от которой перепадало почета и мне.
Немой на диво выглядел молодо, словно бы и не коснулось его вихревое военное лихолетье. Высокий, статный, с длинными жилистыми руками, с обветренным лицом, с ловкими молодецкими движениями и крепкими ногами, с закатанными, вроде как нарочито, резиновыми голенищами, он вызывал у окрестной детворы зависть и восхищение. Любуясь его ловкостью, мы невольно хотели быть похожими на него. Неунывностью и притягательством веяло от его всегда опрятной фигуры, от простых, раскованных жестов и дружеского взгляда, вопреки немоте и врожденной стеснительной сдержанности.
Жил он со старухой матерью, был примерным сыном. Жаль, что позже многое изменилось. Узнал я, наведываясь в село, немой пристрастился к выпивке…
На колхозный сад отныне никто не рассчитывал. В конце концов, какая разница — были бы яблоки, можно развести и личный сад и какой-то урожай собрать, хотя, конечно, из него обоза не снарядить в города.
Нужны были яблони. На старых, давно исчезнувших хуторах я набредал, случалось, на садовые островки. Большинство уцелелых, заглохших яблонь оказывались отростками, но иногда попадались и молодые, от проросшего семечка. Встречались они и в придорожных кустах. Осенью яблоневая листва увядала ярче, чем на других деревьях, и кора на стволе и ветвях была буроватее, как бы присыпанная пахотным слоем. В большинстве попадались дички — колючие, с мелкой листвой, но были и крупнолистные, с добротно наметившимися стволом и кроной.
Такие деревца я всячески запоминал, ждал осени и свободного от уроков времени, из-за них лишался покоя. В сухую, в первых днях октября, погоду я бежал с лопатой на бывшие хуторские усадьбы и в лес.
Любая из яблонь казалась антоновкой, и я копал, иногда и по нескольку дней, пока не обозначался стержневой, ствольный корень, по толщине которого можно было судить, как глубоко он в земле, возьмет ли лопата или надо нести из дома топор, отсекать корень в удобном месте.
Рубил корни я лишь в крайнем случае. Бывало, яблоня, накренясь, с треском рвала свой же корень, и, вынеся ее на дорогу или на опушку, а иной раз и на край поля, я пытливо разглядывал земляную часть и судил: приживется дерево или работа моя будет напрасной?
Ох и трудные же порой попадались яблони! Как будто и выкопана, но нет, одним корешком цепляется, не расстается с вскормившей землей. Пота вдоволь прольешь, пока выкопаешь такую яблоню.
Чересчур потревоженные корни, покалеченные неосторожным рытьем, трещавшие, когда наклонялась яблоня, и рвавшие затем своим звуком душу, я обмазывал вначале тщательно раствором из навоза и глины, каждый корень и корешок распрямлял, присыпал вручную землей и только потом клал основательный верхний слой. Работал с великим усердием.