К несчастью, возникли осложнения. Ада выступила с некоторыми усовершенствованиями, как то: начинать каждое послание с зашифрованного французского, после первого слова переходить на зашифрованный английский, затем после первого слова из трех букв снова возвращаться на французский, и так метаться туда-сюда, добавляя все новые сложности. С введением этого новшества послания сделалось даже труднее читать, чем писать, в особенности потому, что оба корреспондента, преисполненные сладким чувственным нетерпением, что-то вставляли, что-то вычеркивали, делая ошибки в словах и в шифровке, став одновременно и жертвами невыразимой тоски, и жертвами переусложненности своих криптограмм.
Во втором, начавшемся в 1886 году периоде разлуки шифр был коренным образом изменен. Оба, и Ван, и Ада, знали наизусть семидесятидвухстрочную поэму Марвелла «Сад» и сорокастрочное стихотворение Рембо «Mémoire». Именно оттуда заимствовали они буквы для своих писем. Слово обозначалось, например, таким образом: с.2.11 с. 1.2.20 с.2.8, где «с.» и цифра за ней обозначали строку и ее номер в поэме Марвелла, а следующая цифра — позицию нужной буквы в этой строке, иными словами, «с.2.11» означало: «вторая строка, одиннадцатая буква». По сути, все было ясно до предела; если в качестве дополнительно путающей уловки привлекалось стихотворение Рембо, то для указания строки использовалась прописная «С», и только. Но все-таки разъяснять — скучное занятие, ведь разъяснения увлекательны, только если хочется (боюсь, не нам) в примерах выискать ошибки. Словом, вскоре выяснилось, что у этого варианта гораздо больше пороков, чем в первоначальном шифре. Из соображений конспирации нельзя было иметь под рукой для проверки книгу или переписанный текст стихотворений, и какой бы незаурядной памятью оба ни обладали, все же погрешностей избежать не могли.
Весь 1886 год они продолжали переписываться с прежней частотой — не менее письма в неделю; но, что любопытно, в третий период их разлуки — с января 1887 по июнь 1888 года (после длинного-длинного междугородного разговора и очень краткого свидания) письма их становились все реже и реже, сократившись до двадцати от Ады (причем весной 1888 их уж было всего два-три) и до примерно вдвое большего числа от Вана. Никаких отрывков из их переписки мы здесь привести не можем, поскольку все письма были уничтожены в 1889 году.
(Я бы полностью опустила эту короткую главу. Приписка Ады.)
27
— Марина блестяще о тебе отзывается и пишет «уже чувствуется осень». Это так по-русски. Твоя бабушка в эту пору, даже если в окрестностях Виллы Армина стояла жара, всегда регулярно произносила то же «already-is-to-be-felt-autumn». Марина всегда считала, что «Армина» — именно ее имени анаграмма, а не той «marina», что «морская». Выглядишь превосходно, сынок мой, хотя могу себе представить, как надоело тебе общение с ее малышками. А потому у меня предложение…
— Да нет, девчушки прелесть, — умиленно заверил отца Ван, — особенно мила крошка Люсетт.
— У меня предложение отправиться со мной сегодня на коктейль. Устраивает замечательная вдовушка некого майора де Прэ — неким образом родственника нашего покойного соседа, стрелка отменного, только темновато оказалось на Выгоне и внезапный вопль сунувшегося под руку мусорщика пришелся не к месту. Так вот, эта замечательная и влиятельная дама, стремящаяся оказать услугу одному моему другу (кашляет), имеет, насколько мне известно, пятнадцатилетнюю дочь по имени Кордула, общение с которой, несомненно, послужит для тебя компенсацией безотрадного лета, убитого в лесу Ардиса на игры в жмурки с двумя малолетками.
— Мы в основном играли в скраббл и снап, — вставил Ван. — А что, нуждающийся друг твой также моей возрастной категории?
— Она будущая Дузе, — строго заметил Демон. — И нынешний вечер призван дать ей «профессиональный толчок». Ты займешься Кордулой де Прэ, я — Корделией О'Лири.{58}
— D'accord![169] — кивнул Ван.
Мамаша Кордулы, перезрелая, переусердствовавшая в нарядах и перехваленная комическая актриса, представила Вана акробату-турку с роскошными орангутаньими, сплошь в рыжевато-каштановых волосах, лапищами и с глазами шарлатана, — но оказалось, напротив, он большой мастер в цирковом деле. Ван настолько был захвачен беседой с ним, с таким восторгом ловил советы профессионала, исполненный зависти, тщеславия, благоговения и прочих свойственных юности чувств, что у него почти не осталось времени ни на Кордулу, низенькую, приземистую, краснолицую девицу в темно-красном шерстяном свитере с высоком воротом, ни даже на сногсшибательную юную леди, чьей обнаженной спины едва касалась рука отца, когда тот направлял ее в сторону того или иного нужного гостя. Однако в тот же вечер Ван столкнулся с Кордулой в книжной лавке, и она сказала:
— Между прочим, Ван, — ведь я могу называть тебя просто по имени, верно? — твоя кузина Ада — моя школьная подруга. Вот так-то! А теперь объясни, пожалуйста, чем ты покорил нашу взыскательную Адочку? В первом же письме из Ардиса она буквально захлебывалась от восторга — это Ада-то! — до чего мил, умен, своеобразен, неотразим…
— Глупости! Когда это было?
— По-моему, в июне. Потом прислала еще одно письмо, в ответ на мое… потому что я ужасно приревновала к тебе… честное слово! — и буквально засыпала ее всякими расспросами — ну, а ответ на мое письмо был уклончив и о Ване практически ни слова.
Теперь он взглянул на Кордулу с особым вниманием. Он где-то читал (если постараться, мы припомним точное название источника, только не Тильтиль, это из «Синей Бороды»{59}), что мужчина может без труда определить лесбиянку, молодую и одинокую (ведь пожилую пару определенного свойства узнает всякий), по трем характерным чертам: по слегка подрагивающим рукам; ледяному, бесстрастному тону и по паническому страху в глазах, если мужчине вздумается пройтись оценивающим взглядом по прелестям, которые обстоятельства вынуждают ее выставлять напоказ (как то: красивые обнаженные плечи). Ничего такого (а именно — «Mytilène, petite isle»[170] Луи Пьера{60}) как бы не было свойственно Кордуле, стоявшей перед ним, запустив руки в карманы «гарботоша» (макинтоша с поясом), из-под которого виднелся ее жутко безвкусный свитер, и смотревшей ему прямо в глаза. Ее коротко стриженные волосы имели цвет непонятный, нечто среднее между сухой соломой и подмокшей соломой. Блекло-голубая радужка, такая же, как у миллионов бесцветных уроженцев французской Эстотии. Миленький кукольный ротик; если намеренно губы свести и выпятить — обозначатся по бокам, как выражаются портретисты, «два серпика», которые, в лучшем случае, кажутся продолговатыми впадинками, в худшем, морщинками, как на подмороженных щеках у девок в валенках с яблочных возов. Стоило губам Кордулы разомкнуться, как сейчас обнажились стянутые пластиной зубы, которые она тут же догадалась прикрыть.
— Моя кузина Ада, — сказал Ван, — в свои одиннадцать-двенадцать лет еще слишком мала, чтоб влюбляться по-настоящему, а не в книжного героя. Да, на мой взгляд, она мила. Возможно, капельку из разряда «синих чулков», вдобавок несколько дерзка и капризна… однако же весьма мила.
— Ну-ну… — пробормотала Кордула с такой восхитительной глубокомысленностью, что Ван не мог понять, то ли она тему закрывает, то ли оставляет ее открытой, то ли готова перевести разговор на другую.
— Как связаться с тобой? — спросил он. — Может, приедешь в Риверлейн? Как у тебя с девственностью?
— С хамами не общаюсь, — невозмутимо отрезала Кордула, — хотя «связаться» со мной всегда можно через Аду. (Со смехом.) Мы с ней и в прямом, и в переносном существа не одноклассные; она имеет склонность к гениальности, я же из заурядных американских амбивертов{61}, хотя мы с нею в одной французской группе высшего уровня, а воспитанницы этой группы помещены в отдельный дортуар, чтоб дюжина блондинок, три брюнетки и одна рыженькая, Рыжулька, могли перешептываться по-французски во сне. (Смеется своим словам.)