Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но одновременно Влас если и не особенно гордился, то все-таки испытывал определенное удовлетворение от того, что все-таки удавалось делать «затянутой в корсет так, что ей трудно даже дышать с полузаткнутым ртом, одесской печати». Уже работая в «России», в 1900 году, он писал о борьбе, которую вела пресса в Одессе: «Среди вынужденного фимиама, похвал и лести, которые вымогают у печати местные крупные, мелкие и мельчайшие сошки, — все же хоть иногда раздается слово обличения против творящихся кругом безобразий»[435]. А когда одесский адвокат А. Г. Бухштаб позволил себе оскорбительные выпады в адрес одесских журналистов, Дорошевич в фельетоне «Оскорбление печати» вступился за коллег, назвав одесскую прессу — естественно, не без некоторого преувеличения — «одной из наиболее чистоплотных пресс». И даже запальчиво подчеркнул, что «одесский журналист далеко не так бесправен, как петербургский». Это уже писалось в столице и с некоторой, так сказать, ностальгической оглядкой на одесскую жизнь. Но для Власа принципиально важен критический дух в газете, о чем он, собственно, и говорит, возражая клеветнику: «Что должна сказать пресса, если гласные толстосумы строят для своего удовольствия двухмиллионный театр, когда у города нет порядочной больницы, когда стены этой больницы валятся, когда больные в ней валяются на грязном полу?..

Что должна сказать пресса, когда дума, среди которой много акционеров конки, отдает город в кабалу акционерной компании?..

Пресса — это часовой, поставленный у общественного блага.

И она обязана охранять это общественное благо, сколько бы шальных пуль ни летало вокруг»[436].

Таким «часовым» в течение многих лет в одесской прессе был человек демократических убеждений, бывший политический ссыльный Семен Титович Герцо-Виноградский, которого читатели знали под псевдонимом Барон Икс. Дорошевич посвятил замечательный портрет-некролог этому умершему в 1903 году «Иеремии Одессы», бичевавшему свою «развратную Ниневию», «пшеничный город», «где все продается и все покупается, где высшая похвала:

— Второй Эфрусси!»

«Его фельетоны были набатом, который будил город, погруженный в глубокую умственную и нравственную спячку.

Он поднимал „высокие вопросы“, указывал на высшие интересы, один только кричал о нравственности, о справедливости, когда кругом думали только о выгоде или убытке» (IV, 142–143).

К рубежу столетий рыцарь-идеалист Барон Икс пережил самого себя, поскольку «времена переменились», и «газеты, где он так боролся с „меркантильным духом времени“, стали сами делом меркантильным.

Газета из „дерзкого дела“ превратилась в акцию, на которой, как купоны, росли объявления».

Процесс, вполне понятный в условиях ускоренной капитализации России. Но когда отмечали 25-летний юбилей журналистской деятельности Герцо-Виноградского, для которого удалось добиться пенсии, Дорошевич был не просто рад за коллегу. Он увидел «торжество не одесское», а «русской журналистики, русского публициста». «Только журналиста», «всего-навсего фельетониста» люди, представлявшие собою цвет интеллигенции, убеленные сединами, называли «учителем» (IV, 145–146). «Этому старику, с рошфоровским коком, с видом бреттера, в старомодно повязанном большим бантом широком галстуке, нравилось сравнение с Дон Кихотом», — пишет Влас, явно любуясь коллегой (IV, 140).

Ему и самому нравилось это сравнение. Донкихотство как вызов любой несправедливости для него суть журналистского дела. Поэтому он так восхищен Золя, выступившим «в роли Дон Кихота» в деле Альфреда Дрейфуса, офицера французского генштаба, осужденного по антисемитским мотивам. Он считает, что автора романа «Жерминаль» «увлек пример Вольтера», вставшего на защиту казненного «из религиозного фанатизма» гугенота Каласа[437]. Этот ряд будет вскоре продолжен личностью Короленко, вступившегося за обвиненных в человеческих жертвоприношениях крестьян-вотяков (удмуртов):

«Вольтер… Золя… Короленко…

Они разного роста, но они одной и той же расы.

Они из одного и того же теста, потому что поднимаются от одних и тех же дрожжей» (IV, 150).

Отдавая должное рыцарям одесской журналистики, Дорошевич прекрасно знал и о, мягко говоря, неприглядных ее сторонах. «Одесские литераторы, лишенные возможности задавать настоящую и заслуженную трепку другим, отводят душу друг на друге», — припоминал он уже в «России»[438]. В фельетоне «Одесские журналисты» он с презрением говорит о «распространенном в Одессе типе журналиста-барышника, журналиста-подрядчика, журналиста-афериста»[439]. Рассказывая о «журнальной семье в Одессе», Кауфман упоминает о журналистах, которые учитывали в местном банке векселя «за подписью своего издателя», поставляли «кур в местную больницу и надували эконома, предъявляя ему для оплаты одних и тех же кур по несколько раз», называет имена людей, «побывавших в тюрьме» и изобличенных «в шпионаже»[440]. Одним словом, тема была настолько остра и одновременно художественно соблазнительна, что подвигла Власа на написание двух рассказов, в которых очевидно влияние Марка Твена. Собственно, первый — «Южные журналисты» — он сознательно снабдил подзаголовком «Вольное подражание Марку Твену»[441]. Сюжет твеновской «Журналистики в Теннесси», уморительного рассказа, в котором газета «Утренняя заря и Боевой клич округа Джонсон» сражается не на жизнь, а насмерть с «закоренелыми лгунами» из «Еженедельного землетрясения», непосредственно перекликается с «практикой» героя рассказа Дорошевича, наивного дебютанта из «Южного Тромбона», ставшего жертвой коллег из таких изданий, как «Ежедневное Ура», «Самая распространенная», «В участок!» и «Гром и молния». А в рассказе «Двадцатый век» редактор дает уроки цинизма, клеветы, откровенной лжи, выдумывания фальшивых сенсаций уже всем сотрудникам — от «заведующего иностранной политикой» до «заведующего полемикой»[442]. К этим публикациям тематически примыкает и фельетон «Разговор с читателем»[443], который, как пример удачного сатирического обличения нравов бульварной прессы, процитировал в «Самарской газете» Горький, негодовавший по поводу стремления свести «благородную роль прессы к роли уличной фиглярки»[444]: «В фельетоне г. Дорошевича читатель донимает „шельмеца“-газетчика своими требованиями и изложением своих взглядов на газету. Газетчик никак не может угодить читателю и, наконец, глупеет от непосредственного сношения с ним, что вполне естественно. „Шельмец“-газетчик стоит перед ним в окончательном недоумении. И вдруг, точно с места срывается, с визгом даже с каким-то вскрикивает:

— Господин читатель, хотите, я вам живого человека съем?!

Читатель даже ошарашен:

— Как? Живого?

— Самого что ни на есть живого литератора. Ухвачу и при вашей милости зубами трепать буду. Потому, должен я, господин читатель, вам удовольствие доставить. Ухвачу я его и пойду рвать. В клочья издеру. Потому, господин читатель, нам других трогать не приказано, — так мы промеж себя друг друга в клочья рвем. Прикажете?

— А он что же?

— Ничего-с. Потом в другой раз у него будет недохватка в сюжете, он меня в клочья драть будет. На этот счет у нас на манер соглашенья. Рвать друг друга для увеселения почтеннейшей публики».

«Вот правда, обидная правда, — заключает Горький. — Выслушав ее, что сделают гг. газетчики?»[445]

вернуться

435

Россия, 1900, № 250.

вернуться

436

Там же, № 281.

вернуться

437

Одесский листок, 1898, № 26.

вернуться

438

Год в Одессе//Россия, 1900, № 250.

вернуться

439

Одесский листок, 1896, № 229.

вернуться

440

Кауфман А. Е. Из журнальных воспоминаний (Литературные характеристики и курьезы). С. 622–623.

вернуться

441

Одесский листок, 1897, № 37. См. также: Дорошевич В. М. На смех. М., 2001.

вернуться

442

Там же, 1895, № 170.

вернуться

443

Там же, № 222.

вернуться

444

Горький М. Собр. соч. в 30 томах. Т.23. С.6–7.

вернуться

445

Горький М. О печати. М., 1962. С.31.

63
{"b":"268056","o":1}