Как тень канувшей в Лету эпохи, появлялась его некогда могучая, грузная фигура на Приморском бульваре: всегда один, в ветхом потертом костюме, задумчивый, сосредоточенный, ушедший в себя, со взглядом, устремленным в землю или мимо и поверх прохожих, шел он медленно, тяжело опираясь на палку. Большие круглые стекла пенсне на простеньком черном шнурке, которое он ежеминутно поправлял, мешали вглядеться в загадочное выражение глаз.
Тем, кто знал и любил В.М., было жутко смотреть, как в тоске и вынужденном бездействии угасал признанный король русского фельетона».
Были тоска и надлом, но не угасло желание жить, не угас интерес к жизни. Тот же Россов рассказывает, что Дорошевич «заходил в редакцию „Крымского вестника“, с издателем которого был близко знаком. Если его в этих случаях удавалось вовлечь в разговоры, он оживлялся и тогда неподражаемо рассказывал анекдоты и воспоминания прежних дней». На вопрос, пишет ли он, ответил:
«— Не могу. Обстановка давит. Стар я стал. Выхожу в тираж. Вот бы воспоминания… да нет… давит. Не то это все. Мне бы в Россию. Потерял себя. Найти нужно. Тогда смогу писать».
На предположение, что можно было бы писать в местных газетах, ответ последовал весьма резкий:
«— А цензура, — прервал меня злобно В.М. — Что же, я каждому мерзавцу позволю читать у меня в мыслях? Да и бесцельно».
По словам Россова, «ни одной строчки, ни в одной из местных газет В.М. действительно не написал, хотя за ним, разумеется, гонялись и упрашивали. Группа бывших сотрудников „Русского слова“ во главе с С. И. Варшавским, подвизавшимся впоследствии в константинопольском русско-французском лейб-органе Врангеля, издавала в то время в Севастополе газету „Юг“. В.М. сторонился ее, несмотря на то, что сильно нуждался, жил чуть ли не впроголодь и болел»[1360].
Все так — нуждался, болел, часто бывал мрачен и неразговорчив… Но вот что касается категорического утверждения — не написал ни строчки ни в одну из местных газет, то здесь мемуарист ошибся. Двенадцать фельетонов Дорошевича появились осенью 1919 года в севастопольском «Крымском вестнике», одной из старейших газет Крыма. Может быть, потому, что «Крымский вестник» имел еще дореволюционную историю (выходил с 1880 г.), газета не стремилась, подобно многим, возникавшим в ту пору на полуострове как грибы после дождя периодическим изданиям, к политической ангажированности, отличалась спокойным либеральным тоном, культурным уровнем. Все это, несомненно, могло сыграть свою роль, когда Дорошевич принял предложение издателя и редактора И. Л. Неймана вести в газете рубрику «Маленький фельетон».
Он согласился с одним условием — печататься только под псевдонимом Москвич. Дорошевича больше не было. «Король фельетонистов» кончился там, в Москве, где было закрыто большевиками «Русское слово». А Москвич — это один из многих граждан России, пригнанных на юг против своей воли, беженской волной. Вот он и выступает в газете как гонимый злой судьбой Москвич, делится с читателем житейскими впечатлениями. Поэтому нет короткой строки, стиль достаточно традиционен, и только былая образность, иной раз вырвавшийся хлесткий удар, меткое наблюдение выдают руку знаменитого журналиста. Он сознательно пишет как многие, он почти отказался от себя. Почти… Потому что талант, колоссальный журналистский опыт по-прежнему служат ему. Хотя он и старается как-то снивелировать себя. Но была, несомненно, и определенная уверенность, что его читатель поймет, кто говорит с ним. Первый же фельетон «После болезни» это своего рода отчет о том, почему молчал и что произошло за это время. Он начинает с самого больного — с удушения большевиками свободы печати.
«Год вынужденного молчания…
И снова берешься за перо, как после долгого кошмарного сна, после тяжелой продолжительной болезни.
Москва прошлогоднего лета.
Печать вся удушена. „Буржуазная печать“.
Помнится, как перед концом керенщины, в виде слабого проблеска власти опереточной „керенской“ политики „железа и крови“ возникло предположение (только предположение!) закрыть большевистский московский орган того времени „Социал-демократ“.
И как большевики в этом же „Социал-демократе“ подняли вопли об удушении печати „царскими генералами“, пошли истерические выкрики о „ноже в спину революции“, о контрреволюции и т. д и т. д.
Потом октябрь позапрошлого года, вооруженное восстание, агония печати и, наконец, полное, бесстыдное закрытие всех „буржуазных“ газет, то есть таких газет, которые не печатались безграмотным шрифтом советского правописания и не стояли на советской платформе.
— А где же ваша свобода печати?
На этот вопрос следовал пролетарский плевок и исчерпывающая фраза:
— Буржуазный предрассудок».
Что оставалось «после насильственной смерти печати»? Начались «паломничества по различным большевистским и германским учреждениям за пропусками „за границу“ на Украину, оканчивавшиеся обычно бегством без всяких пропусков». Затем «мытарства в дороге, ограбления на „границах“ и облегченные вздохи (при облегченных карманах) по вступлении на немецко-украинские земли». А дальше «Киев, гетманщина — „калифат на час“», «вступление Петлюры — авангарда советских товарищей» и «новое паломничество, еще более трудное, еще более рискованное — из Киева в „интернациональную“ Одессу». Потом Крым, где после краткого «свидания с товарищами» пришло казавшееся тогда «окончательным освобождение от товарищеских прелестей».
Этот «скорбный путь северного „буржуа“, под категорию которого попали все лица, не обратившиеся в коммунистическую веру», конечно же, путь самого Дорошевича. Но сейчас, ему кажется, появилась надежда. Начало октября 1919 года — время успешного наступления белых, взявших Воронеж и Орел. Казалось, еще немного и Добровольческая армия войдет в Москву. Дорошевич ничего не говорит об успехах белых, но, безусловно, эти события придают его тону ноту бодрости. Появилось ощущение какого-то выздоровления, связанного не только с возможностью писать, говорить, дышать, но и с надеждой на перелом, как это бывает после тяжелой болезни:
«Все скоро окрепнет.
Все переболели — и измученная родина, и дети ее.
Но заря занимается.
Силы после болезни удваиваются, организм после потрясений закаливается.
Будем в это верить, будем на это надеяться»[1361].
Этим оптимистическим настроением проникнута и сатирическая сценка «Последний поезд», в которой Ленин и Троцкий обсуждают, куда бы поехать на отдых, и выясняется, что нельзя не только в Крым, но и в Курск, и в Орел, поскольку там хозяйничают «банды». В конце концов, оба садятся в «пломбированный» вагон, который отбывает в «неизвестном направлении»[1362].
Но в целом фельетонный цикл (всего 12 небольших по объему вещей), который Дорошевич опубликовал со 2 октября по 4 декабря, это прежде всего отклик на события севастопольской жизни. Можно сказать, что в известной степени он вернулся к рубрике своей молодости «За день». Здесь преобладают такие «злобы дня», как рост цен на продукты, спекуляция, обесценивание денег, разнообразные слухи. В фельетоне «Трамвай должен ходить!» он даже пытается воззвать к активности горожан, страдающих от бездействия городской управы: «Неужели мы все, обездоленные обыватели, не можем соединиться воедино, сплотиться, протестовать, заставить наконец исполнять нашу волю, нашу насущную нужду?»[1363]
В ряде фельетонов использованы такие излюбленные приемы, как «разговор двух дам», «из записной книжки иностранца», «из альбома». В этих «картинках с натуры» встает образ призрачного государства — Крыма под властью Деникина, затем Врангеля, типы его временных обитателей, их нравы, интересы. Очевиден сатирический уклон, роднящий эти произведения с рассказами Аверченко и Тэффи, запечатлевшими беженский, а затем эмигрантский быт. Несчастный обыватель растерян, сбит с толку, не знает, что предпринять, куда податься. Супружеская пара в фельетоне «Великое переселение народов» сначала решает уехать в Никарагуа, но в итоге отправляется «дня на два в Балаклаву». Собственно, любая поездка даже в пределах Крыма теперь превращается в великое событие. В фельетоне «Путешествие из Севастополя в Симферополь. Быль XX века» зафиксировано со всеми подробностями (это личный опыт автора), каким образом получилось так, что расстояние в 70 верст преодолевалось за 28 часов.