Продолжаю упражняться с цветком, с моим кринумом. Как было задано Йовайшей в прошлый четверг, опять сосредоточиваюсь на растении. Вижу уже привычные полосы синей энергии вдоль зелёных листьев, затем закрываю глаза — в них то же самое. Мысленно задаю вопрос цветку: «Откуда ты?» Несколько дней никакого ответа. И вот позавчера вечером увидел в закрытых глазах совершенно реальную заводь вдоль болотца возле большой реки. В заводи стояла на одной ноге цапля. Цапля взлетела. Сверху стали видны группы кринумов, растущие между заводью и рекой.
Я не поленился зайти в библиотеку, взял толстый том «Оранжерейные и комнатные растения» и прочёл, что кринум — растение с берегов Нила, его называют «нильская лилия».
3
…Кто‑то дёргает за ногу, за плечо, вырывает, вырывает из сна. С трудом приоткрываю глаза. Вижу над собой заросшего рыжеватой щетиной старика с коптящей керосиновой лампой в руке.
— Ты корреспондент?
— В чём дело?
— Ты, говорю, корреспондент?
— Да.
— Откуда?
— Из Москвы, — отвечаю, ещё пытаясь уйти обратно в сон.
— Вставай. В станице заваруха.
Спускаю ноги, вскакиваю и тут же со стоном валюсь на пол. Ступни, распухшие от вчерашнего сорокакилометрового перехода через степь, не держат.
— Чего кувыркаешься? Вставай!
Натягиваю брюки, носки, втискиваю ноги в ботинки. Поднимаюсь, опершись на локоть старика. И только сейчас слышу гул голосов за стенами избы.
— Что случилось?
— Муки в пекарню до вчерашнего неделю не завозили. Вчера привезли. Народ неделю ночами очередь держал, с детями малыми, номера на руках рисовали. Нынче хлеб в ларьке продают, а он сплошь в червях. — Старик нервничает, тянет меня на улицу. — Продавщицу Наталью захватили, пекаря Семена Ивановича. Хотят их убить. Убьют ведь. А что из этого будет, соображаешь? Говорил им — не слушают.
— А вас как зовут? Кто вы?
— Яков, всю жизнь активист, крестьянский корреспондент, два сына в войне погибли.
Выхожу вместе с ним на крыльцо в серый рассвет и оказываюсь лицом к лицу с морем людей. Все они смотрят на меня. Гул притих. Только плачут закутанные младенцы на руках у женщин.
У некоторых мужиков винтовки, у одного перекинут через плечо автомат.
— Вот корреспондент! Из самой Москвы! — возглашает Яков. — Станичники, он знает, что делать. — И больно пихает меня под лопатку: — Говори народу!
Почему этот старик решил, будто я знаю, что делать? Я ничего не знаю. Мне всего девятнадцать лет. Я еле держусь на ногах после вчерашнего…
— Где продавщица и пекарь? — спрашиваю толпу.
— В пекарне запертые, — ответил за моей спиной Яков.
Толпа настороженно молчит.
— Товарищи станичники! Прошу вас: спрячьте оружие, уберите его. Нельзя допустить самосуд. Обещаю, я всё сделаю, чтобы виновные были наказаны. Только уберите оружие, дайте возможность поговорить с пекарем.
Схожу со ступенек крыльца. Яков забегает вперёд. Толпа нехотя расступается.
Иду за Яковом меж двух живых стен. Глаза людей враждебно смотрят. Стараюсь не опускать взгляд, чувствую: если опущу — случится непоправимое.
Так мы подходим к покосившемуся деревянному амбару. На дверях его большой ржавый замок.
— Отпирай, — говорит Яков парню, хмуро стоящему с обрезом в руках у крыльца.
Я оглядываюсь. Вся толпа развернулась в нашу сторону.
— Скажите, чтоб открыл дверь и впустил к арестованным! — Я стараюсь говорить приказным тоном, твёрдо.
Встающее солнце тоже смотрит на меня в упор поверх голов.
— Пусти его, Николай, пущай спросит, — раздаётся заскорузлый голос. Мужик с узкими татарскими глазками, в старой казачьей фуражке с красным околышком выходит вперёд. — Только сперва покажь документ, кто ты есть?
Он долго разглядывает мой студенческий билет и командировочное удостоверение газеты. Потом, не сказав ни слова, машет Николаю рукой. Тот достаёт из кармана галифе ключ, отпирает замок, снимает со скобы. Дверь со скрипом отворяется. Мы с Яковом входим в сумрачное помещение.
Одутловатый пекарь в страхе отступает от нас к стене. Руки его трясутся.
— Не виноват, — шепчет он и крестится. — Восемь мешков, все с червями.
Я уже понимаю, что он не виноват. Глаза, привыкшие к сумраку, различают и продавщицу. Она стоит у крохотного квадратного оконца, вся — статуя напряжения.
— Где мука?
Пекарь суетливо хватает мешок, стоящий у печи, тянет ко мне.
— Не надо, — подхожу, запускаю руку в мешок, вынимаю полную горсть муки. Ладонь что‑то щекочет. Это черви. Толстые белые черви.
С отвращением отбрасываю все это на пол.
— Где остальные?
— Кто?
— Мешки. — Я изо всех сил стараюсь говорить только необходимое, боюсь выдать свою растерянность.
Он заводит меня в соседнее помещение. Это подсобка. Проверяю каждый мешок. Всюду кишмя кишит.
— Здесь пять мешков, там — шестой. Где остальные? Ведь вам привезли восемь?
— На хлеб ушли, — отвечает пекарь и вдруг начинает плакать.
— Покажите хлеб!
Яков подносит початую серую буханку. Разламываю. На изломе торчат черви. Дохлые, неподвижные.
Слезы противно капают с круглых щёк пекаря.
— Семен Иваныч, что ж муку не просеял? Не видел, что ли, чего в печь суёшь? — спрашивает Яков. — На худой конец, просеял бы, чем население травить. Тем паче детишек голодных…
И тут вмешивается продавщица. Медленно, как во сне, говорит:
— Вчерась только к вечеру привезли муку эту. Когда её просеивать, муку‑то? Всю ночь пекли, чтоб к утру продать. Народ‑то который день ждёт.
Наконец во мне созрело решение:
— Дайте тряпку какую‑нибудь. Или газету.
Все трое смотрят с недоумением. Тогда я вытаскиваю свой носовой платок, снова зачерпываю муку с червями, высыпаю в платок, завязываю его концы узлом, запихиваю в карман.
— А решето у вас есть?
— Вот они, две штуки, — указывает Яков куда‑то на тёмную стену.
— Начинайте просеивать муку и печь хлеб. Только так спасётесь. У вас ведь райцентр? Яков, идёмте в райком партии, скорей!
Мы выходим на крыльцо, и я, надрывая горло, кричу людям, что хлеб будет, чистый. Пекарь и продавщица не виновны в том, что им прислали такую муку. А те, кто это сделал, понесут заслуженное наказание. По закону.
Кричу и вижу: женщины с детьми расходятся, толпа редеет.
Тем не менее Николай закрывает за нашими спинами дверь, навешивает замок…
Пыльными проулками Яков проводит меня сначала к райкому, где по раннему часу, кроме дежурного, никого нет. Заставляю дежурного позвонить первому секретарю. Тот соглашается принять меня дома.
Дом находится здесь же, по ту сторону маленькой площади, за высоким сплошным забором.
Пока я стучу в запертую калитку, Яков вдруг бессильно садится в пыль, приваливается к забору, говорит:
— Ты весь в муке, стряхнись. А я к нему не пойду.
Звенят цепочки, щёлкают засовы. Калитка приоткрывается, и толстая, квадратная женщина впускает меня в узкое пространство перед другим забором, чуть пониже. Здесь по проволоке бегает, гремя цепью, овчарка. Пока женщина придерживает свирепо лающего пса, через вторую калитку прохожу во двор, где стоит рубленый бревенчатый дом, напоминающий форт из романов Фенимора Купера.
Минут через двадцать тем же путём меня выводят обратно. За спиной снова гремят засовы, звенят цепочки.
Яков вяло встаёт из пыли, старческое лицо его за это время совсем осунулось, глаза потухли.
— Ну как? — спрашивает он. — Хотя бы знает, что творится?
— Знает. Говорит, все население — контрреволюционный элемент, у всех оружие. Немецкое. И ещё с гражданской войны. Говорит, вызвал по телефону войска. Роту автоматчиков на мотоциклах. Будут разоружать, арестовывать… Хотел ему показать муку — даже смотреть не хочет. Спрашивал, откуда я, кто меня сюда привел…
— Вот как… — медленно цедит Яков. — Ну, тогда, корреспондент, ясно дело. — Он слепо смотрит на солнце, на выжженный горизонт. — Теперь тебя за это самое место тоже возьмут, драпай, парень, тебе ещё жить надо…